Эдуард Лимонов
Три рассказа
Виктория Шохина
Со времени первой публикации на родине (МА ДПР, 1989, рассказ «Дети коменданта») Эдуард Лимонов, известный в повседневном журналистском обиходе как «Эдичка» (что лишний раз свидетельствует о нашей оригинальной привычке смешивать литературу и жизнь) успел досадить прогрессивно мыслящему лагерю как никто другой. Каждый мало-мальски уважающий себя демократ-либерал выразил своё contra политическим выкладкам Лимонова, особо напирая на странное, с точки зрения носителей прогрессивного мышления, желание писателя печататься аж в самой «Советской России». Говорят, Лимонов, как обычно, ставит на скандал… Допустим… Но можно допустить и другое: когда пароход современности заваливается на левый борт, должен хоть кто-то перебраться на правый? Тем более если это человек, никогда не состоявший ни в каких рядах (и соответственно, не имевший нужды покидать их в отличие от большинства профессиональных демократов). Что до скандала, так Лимонову его на всю жизнь хватит: скандальнее только что появившегося на российских прилавках романа «Это я — Эдичка» в отечественной словесности вроде и не было. Впрочем, и здесь запятая — не родится проза только из одного скандала, не ворожит, не затягивает, душу не бередит… В чём нетрудно убедиться, прочитав публикуемые «Концом века» три «американских» рассказа Эдуарда Лимонова, которые (очевидно, из очень прогрессивных соображений) были отвергнуты рядом (очевидно, очень прогрессивных) изданий.
Моральное превосходство
О том, что поляк стал Римским Папой, мы узнали, вгрызаясь в скалистый грунт под домом мадам Маргариты. Мы, это местные,— форэмэн1 Майкл Шлоссэ, рабочий Джордж, рабочий Билл и я — неквалифицированная рабочая сила из Нью-Йорк сити. Как солдаты в только что начатом окопе, стоя на коленях, мы швыряли землю и камни на транспортёр, его привезли нам в чудовищно большом траке из столицы штата Олбани. С транспортёра земля и камни падали в подставленную тачку. Олбанский трак ещё не покинул двора, а Майкл уже раздал нам лопаты. Транспортёр, объяснил он, будет обходиться «нам» каждый день в казавшуюся ему чрезмерной цифру долларов.
Скала спутала цифры долларов, и трудочасов, и трудодней — все подсчёты Майкла. Именно в момент, когда худой, жилистый Майкл прыгнул к нам, чтобы показать, как следует обойтись с объявившейся под нами скалой, транзистор Джорджа и объявил о выборе кардиналов.
Зачем нужна была яма под домом? В той части штата Нью-Йорк, в Деревне Гленкоу Миллс в частности, с водой была проблема. В определенные годы воды не хватало. Дабы мадам Маргарите и её будущим гостям не нужно было думать о воде, согласно конструкции Майкла, под домом должна была расположиться цистерна, сберегающая дождевую воду. Помимо основной пустоты для цистерны, мы должны были образовать по периметру дома пустоту, дабы залить её конкритом и таким образом дать дому цементные корни взамен сгнивших от времени деревянных.
На скалу Майкл не рассчитывал. Игнорировав нового Папу- поляка, мы глядели во все глаза за действиями нашего предводителя. Осторожно занеся кирку вбок, он ударил по светлому подбрюшью скалы. Кирка отсекла несколько пластин, каждая величиной с ломоть хлеба, из тех, что продают уже нарезанными для сэндвичей в супермаркетах.
«Ничего, бойз,— сказал Майкл,— как видите, её можно колоть, эту блядину…»
«Бойз» хмуро переглянулись. Однако никто не стал оспаривать авторитет форэмэна. На нём лежала организация работы, снабжение, финансирование и дисциплина. Майкл повелевал нами без лишних слов, хмуро сверкая глазами из-под бесформенной шляпы. Свой авторитет он завоёвывал ежедневно, вкалывая больше нас. Двадцативосьмилетний, он был младше меня, и тем более сорокалетнего мужика Джорджа, но, по всем параметрам, он был лейтенант, а мы — солдаты.
И мы стали колоть «эту блядину». «Блядина» принадлежала к породе, пусть и размякших от времени и влаги, но базальтов! Такие же «блядины» выступали из почвы в двух часах езды от Глэнкоу Миллс, в нью-йоркском Централ-парке. Проехавшийся по штату Нью-Йорк в дочеловеческие времена, гигантский ледник свёз шкуру с целого плато «блядин», оставив в них глубокие царапины. Нам достался участок, на котором ледник прокатился легко, увы… Если первый ярд «блядины» мы уничтожили вчетвером в пару дней, то дальнейшее углубление шахты стало даваться нам, как русским победа в Сталинграде,— инч за инчем.2 Если бы у нас был другой форэмэн, то он давно отступился бы. Уговорил бы мадам Маргариту отказаться не от нового фундамента из конкрита, но хотя бы от цистерны. Но у Майкла был не тот характер. Он не был простым форэмэном, Майкл. Приёмный сын писателя Дэвида Шлоссэ, он был на самом деле любовником Дэвида! И не только его любовником! Живя с Дэвидом, рыжим эстетом и болтуном, из х… знает каких таинственных соображений, Майкл умудрился одновременно соблазнить всех женщин в радиусе 50 миль, чем вызвал ненависть всех мужчин в пределах того же радиуса, но трогать его боялись. Майкл коллекционировал винтовки и однажды въехал на бульдозере в ливинг-рум рогоносца, похвалявшегося, что убьёт Майкла как собаку. Въехал с винтовкой на сиденье. И в наказание застрелил собаку рогоносца. На этом же бульдозере и с винтовкой он явился на антинуклеар стэйшэн3 демонстрацию в Олбани. Губернатор штата хотел строить вблизи Гленкоу Миллс нуклеар-электростанцию. С большим трудом устроители уговорили Майкла спрятать винтовку. Такие люди, естественно, не отступаются, встретив на своём пути базальтовую скалу.
Однако так как, по плану Майкла, цистерна сужалась книзу, то работать всем в яме сделалось нецелесообразно. Уговорив по телефону компанию, которой принадлежал транспортёр, сделать ему скидку в 50 процентов, довольный Майкл оставил меня и Билла грызть скалу, а сам, взяв Джорджа, ушёл на другой участок фронта — на крышу.
Дом, купленный мадам Маргаритой, был полным фермерским комплексом, с крыльями, амбарами и даже конюшней. Должно быть, когда-то на ферме жила большая семья, все поколения вместе. Основная часть фермы, как утверждал Майкл, была построена уже в семнадцатом веке, другие части прибавлены к ней по мере надобности в последующие века. Мадам купила дом в обезлюдевшей деревне с целью превратить его в загородную резиденцию. Она была предприимчивой первопроходчицей, мадам Маргарита, сейчас иметь загородную резиденцию на севере штата Нью-Йорк сделалось модным у богатых людей Нью-Йорк сити — у бизнесменов и людей шоу-бизнеса.
Майкл с Джорджем вскрыли крышу семнадцатого века и, пользуясь тем, что осень стояла не дождливая, стали заменять её крышей двадцатого века…
*
Представьте себе тугой мешок зерна, завязанный у горловины с большим трудом. Настолько тугой, что кое-где мешковина подалась, растянулась, и в этих местах мешок разбух, сделался шире. Вообразив такой мешок, вы получите представление о торсе Билла. Из торса проросли ручищи и ножищи, плюс голова, покрытая редкой пегой шёрсткой. Щеки в ржаной, плохо бритой щетине, под белыми бровями — голубые приветливые глаза. Он был симпатичный парень, этот Билл. Четыре из двадцати четырёх лет жизни он просидел в сторожах маломощной соседней электростанции. Он сам, смеясь, утверждал, что за четыре года его «асс»4 увеличился вдвое. Он был женат и приезжал рано утром на старом маленьком автомобильчике из населённого пункта, расположенного в десяти километрах. Между нами образовались непредусмотренные Майклом производственные отношения, причиной которых были моя гипертрофированная мегаломания и его гипертрофированная физическая трусость.
Сейчас я объясню, в чем дело. Один из двоих должен был работать в яме — долбить скалу и наваливать породу на транспортёр. Другой должен был оставаться наверху у тачки и, по мере её наполнения, отвозить, наполнившуюся, далеко к воротам. У забора рос вначале небольшой, но всё более впечатляющий холм. При одном землекопе, работающем в яме, тому, кто обслуживал тачку, можно было стоять себе и ждать, покуривая. Находящийся же в яме упирался рогом вовсю, потел и пыхтел. Существуют такие несправедливые работы, и ничего с этим не поделаешь. Хороший форэмэн Майкл, оставляя нас двоих, указал нам на неравномерность распределения труда и ненастойчиво пробормотал несколько советов по поводу организации производства: «Меняйтесь, бойз…»
Меняться мы не стали. Всё сложилось само собой. Уже в первый день Билл не полез в яму, но выкатил из бывшей конюшни тачку и подкатил её под срез транспортёра. Поправил… И остался стоять рядом.
Ещё в дни нашей общей атаки на скалу, я заметил, что он страдает, могучий Билл, руки, как маховики. Мы загнали его нашим, предложенным Майклом, темпом. Он тяжело ухал, охал, потел, раздевался и вновь одевался, менял то лопату на кирку, то кирку на лопату безо всякой видимой необходимости. Я тоже уставал в первые дни до такой степени, что отказался на время от второй, сверхурочной, работы: от смывания ядовитой жидкостью краски с потолка в соседнем доме, купленном хореографшей Леночкой Клюге, подругой мадам Маргариты. Позвоночник болел немилосердно, и утром я грустно вычитал из предполагаемого заработка Леночкины доллары.
*
Однако через неделю, после восьми часов под домом мадам Маргариты, я стал взбираться на лестницу, к потолку Леночки Клюге. Я привык.
Билл не привык.
Очень часто в своей жизни я устраивался на тяжёлые работы. Почему? Мне что, доставляло удовольствие проверять себя на выносливость? Почему, в самом деле, понесло меня в возрасте 17 лет в монтажники-высотники, строить цех в украинском поле, ходить по обледенелым балкам на высоте птичьего полёта? А позднее, в 19 лет, почему пошёл я в сталевары? Землекопные работы считаются самыми тяжёлыми. Разумеется, мне очень нужны были в ту осень эти четыре доллара в час (роковая цифра, выше которой я поднялся только один раз), но почему обязательно от землекопания?
Впоследствии каждое утро я первым прыгал в яму, а Билл оставался у транспортёра. Он обыкновенно приезжал раньше всех на автомобильчике и, ожидая остальных на террасе мадам Маргариты, пил кофе из термоса. Ровно в семь утра появлялся Майкл, по-утреннему хмурый и неразговорчивый. Мы вскакивали и отправлялись, ступая по белой от ночного заморозка траве, к рабочим местам. От прикосновения моих ботинок трава тотчас становилась синей. Билл как-то незаметно немножко отставал от меня. Получалось само собой, что я первым подходил к транспортёру и яме, и он предоставлял мне право решения.
Я мог ему сказать: «Сегодня ты, Билл, пойдёшь в яму, а я останусь у транспортёра». И он бы прыгнул в яму без слова противоречия, я уверен. Но я никогда не произнёс этой фразы. Дело в том, что я намеренно подвергал себя физическому неудобству, ежедневному напряжению ради удовольствия испытывать превосходство над ним — бычищей в клетчатой куртке. Я его ежедневно побеждал таким образом. Между нами мы делили наш секрет — его слабость, его боязнь спуститься в яму. Билл был на одиннадцать лет младше меня, в два раза шире и сильнее, но он был трус. То обстоятельство, что он никогда не сказал: «Тудэй из май тёрн5, Эдвард!» — давало мне право презирать его. И я (зная, что это несправедливо) символически презирал в его персоне всю американскую нацию. Всю страну. Это над Америкой, массивной, сырой и мясистой, как гамбургер, я доказывал себе своё превосходство.
Была красивая солнечная осень. Леса вокруг на холмах стояли, как пластиковая мебель в Макдональдсе, яркие, без полутонов. Солнце неуклонно появлялось ежедневно и нагревало ферму, деревню Глэнкоу Миллс, откуда сбежали в город все жители за исключением десятка семейств. Пар подымался к середине дня от высыхающих после ночного заморозка растений. Пахло прелыми травами… И мы, двое, на фоне всего этого великолепия, русский Эдвард и американец Билл участвовали в вечной человеческой драме. Первенство силы воли над физической силой опять, в миллиардный раз утверждалось на Земле. Я понимал это.
Я испытывал его. Всего-то дела было в одной фразе. Я добивался, чтобы он сам сказал: «Сегодня моя очередь, Эдвард!» — но он молчал и по-прежнему трусливо отставал, приближаясь к яме. Яма вызывала у Билла ужас. Ибо в ней он должен был напрягать свои, выхоленные на пиве и свинине, свежие молодые американские мышцы. Напрягать до боли, растягивать колени, сгибать позвоночник бессчётное количество раз, натуживать шею. Подвергаться боли… Для меня же, напротив, «моя яма», как я стал её называть, стала обжитым местом. Землянкой победы, где я ежедневно праздновал мою победу над мужчиной много моложе меня, и, что очень важно, над мужчиной чужого племени.
Майкл ходил вокруг, посмеиваясь. Спускаясь в яму, он одобрял мои темпы. Он был сумасшедший работник, этот Майкл, мы с ним были два сапога пара. Он улыбался, вымерял глубину моей ямы, взяв у меня из рук кирку, подправлял срез и уходил, продолжая улыбаться. Я думаю, он понимал, что происходит. Майкл, кажется, презирал своего Дэвида. Однажды, когда писатель явился на ферму и болтал, свесив ноги, сидя на балке, в то время как мы обливались потом, Майкл, отбросив лопату, резко и зло дёрнул Дэвида за ногу. Автор книги о Марселе Прусте неловко свалился. И даже зарыдал. Ушёл от нас, рыдая.
Мой Билл не рыдал. Он был могильно молчалив утром, до распределения ролей, и становился безудержно говорлив тотчас после того, как я занимал моё место в моей яме.
Прошли две недели. Однажды Майкл, спустившись ко мне, измерив яму, нашёл, что она достаточно глубока, пора ставить опалубку для заливки фундамента. Майкл стал работать над опалубкой, сооружать её из досок вместе с толстым трусом Биллом, а меня прикрепил к Джорджу — покрывать новую крышу слоем смолы. На крыше пахло хорошо и крепко смолой и хвоей. Потому что вровень с крышей качалась под ветром крона пахучей сосны.
Всё это происходило в местах, описанных некогда Вашингтоном Ирвингом. В нескольких милях всего лишь находился «Рип Ван-Винкль Бридж». И как я уже упоминал, природа вокруг была необыкновенно красива. Невозможно было поверить, что такая природа возможна всего лишь в двух часах езды от Нью-Йорка на автомобиле. Именно эти два обстоятельства заставили мадам Маргариту выбрать Глэнкоу Миллс для загородной резиденции.
1 foreman (англ.) — бригадир.
2 inch (англ.) — дюйм.
3 anti-nuclear station [demonstration] (англ.) — против атомной станции.
4 ass (англ.) — задница.
5 Today is my turn (англ.) — Сегодня моя очередь.
Мальтийский крест
Было четыре утра. На 57-й улице мело так, как будто над городом повисло красноярское, сибирское небо. Из жёлтого, как ядро крутого яйца, купола вторые сутки валил настырный снег. Уставшей цикадой, большим кузнечиком с промокшими до колен штанинами я выпрыгнул из 57-й улицы на 6-ю авеню. И, воткнувшись в снег, напрягал силы для следующего прыжка. Течение воздуха от Карнеги-холл пронесло мимо меня такого же, как и я, беспомощного прыгуна, и мы едва не столкнулись.
«Ха, это ты маленький!— воскликнул тип грубо. По-русски.— Блядуешь?»
«Борщаговский!— Я рад был видеть его упитанную рожу украинского еврея.— Что вы делаете в хаосе стихий, уважаемый коммерсант?»
«Плаваю,— отплёвываясь и отфыркиваясь, он протёр физиономию.— На свиданку иду с важным человеком».
«Ни х… себе! В четыре утра… в такую погоду…»
«Кой х… Погода не имеет значения, когда речь идёт о больших деньгах. За пару тысяч я в Хадсон-ривер прыгну в такую погоду». Выпростав из рукава парки пухлую кисть, он взглянул на часы: «У меня есть ещё четверть часа. Кофе могу тебя угостить. И можешь ватрушку какую-нибудь сожрать, ты ж у нас всегда голодный…»
Мы вошли в кофе-шоп на том же углу. Он был открыт двадцать четыре часа в сутки. Функционируя на манер мочевого пузыря, этот кофе-шоп то разбухал от народа в ланч-тайм до максимума, то сокращался, как сейчас, в четыре утра, до минимума. Подержанный щекастый чёрный в пилотке и фартуке спал себе в кресле у бака с кофе, но тотчас привычно проснулся. «Гуд монинг, ёрли бойз»1,— сказал тип.
«Гуд монинг, спящий красавец!» — грубо ответил Борщаговский. Меня восхищала лёгкость, с какой Борщаговский адаптировался в новом мире. Он жил в Соединённых Штатах столько же времени, сколько и я, однако прекрасно вписался в город как визуально (жирный, сильный и бесформенный), так и со звуковым оформлением всё было у него в порядке. Он знал, может быть, лишь несколько сотен английских слов, но оперировал ими с наглостью и грубостью. Странным образом не возникало ощущения того, что он бывший советский, но само собой определялось: вот тип из Бруклина или Квинса.
Если крысы Нью-Йорка, я знал, подразделяются на два основных подвида: серую обыкновенную и «браун»-большую, то, несправедливо перенеся это же подразделение на человеческие существа, возможно классифицировать Борщаговского как «браун»-большого. Я подумал, что Нью-Йорк, получается, очень провинциальный город, если типы вроде Борщаговского чувствуют себя здесь на месте, вписываются…
Чёрный дал нам кофе и каждому по тяжёлому изделию из теста, посыпанному сахарной пудрой, как рожа старой красавицы. Изделие было жирным, как свинина, и сладким, как копчёный финик. Откинув капюшон парки, Борщаговский вгрызся в мякоть. Поглядев, как он жрёт, некрасиво, но с наслаждением, я, вернувшись к своим мыслям, решил, что, по-видимому, Нью-Йорк по своей психологической структуре ничем не отличается от Киева. А Борщаговский явился из Киева. Я посетил когда-то Киев два раза и был поражён жопастой сущностью города — столицы Украинской республики. Детство моё и ранняя юность прошли в Харькове, бывшей столице этой республики. Харьков был скучным университетским и заводским городом, но я всегда находил его тоньше, неврастеничнее и интеллигентнее Киева. Харьков переживал жизнь, нервничал. Киев самодовольно нагуливал жиры над Днепром: жители были толще и спокойнее.
«Нью-Йорк не похож на твой Киев, как ты считаешь?» Я съел треть изделия и остановился отдохнуть.
«Не знаю, маленький, я не психоаналитик… Дался тебе Киев. Дела надо делать, а не философствовать. Нашел бы мне лучше богатую шмару. Я бы тебя впоследствии отблагодарил…»
«Ты же знаешь, Давид, вокруг меня одни пэдэ…»
Он захохотал так же грубо, как жрал до этого. «Пэдэ, маленький, очень любят дружить с богатыми старушками. А мне и нужна богатая старушка, я же тебе объяснял».
Я нравился Борщаговскому. Он начал с того, что объявил себя поклонником моего журналистского таланта. «Забияка этакий, хулиган!» — хлопал он меня по плечу, приходя в «Русское дело» давать какие-то подозрительные объявления. И, наклоняясь к моему уху, шептал так, чтобы не слышали другие сотрудники: «Учи английский и вали из этой богадельни на х…! Далеко пойдёшь… У тебя размах есть. Как и у меня, безуминка в крови…» Что-то общее между нами, несомненно, было. «Безуминка в крови?» Мы-таки были слегка безумны, я и этот упитанный еврей, лишь по-разному. Иначе почему бы он со мной общался. А он общался. И однажды даже устроил для меня и моего приятеля Львовского богатый обед, кормил нас икрой и поил водкой. Ни я, ни Львовский никому на х… были не нужны, нас обоих к тому времени выставили из русской эмигрантской газеты, а вот Борщаговский почему-то интересовался изгоями. Львовский было предположил, что «жирный Давид стучит для ФБР», но под давлением моих насмешек вынужден был снять обвинение. «Кто мы такие, Львовский, в конце концов? Устраивать нам вечера с икрой и водкой, чтобы выяснить наше мировоззрение? Да мы с вами выбалтываем его каждый день добровольно по десятку раз кому угодно… Борщаговский сам чокнутый, потому его к нам тянет. Только он весёлый и положительно чокнутый, а мы с вами серьёзные и отрицательно чокнутые…»
Случайная встреча в тяжёлую метель в четыре утра лишь подтверждала, что между нами много общего. Он и я сошлись у Карнеги-холл, в то время как одиннадцать миллионов жителей Большого Нью-Йорка почему-то не выбежали на этот угол.
Борщаговский взглянул на часы и допил кофе. Неожиданно физиономия его сделалась счастливо изумлённой. «Слушай, маленький! Ты мне как-то говорил, что познакомился через твоих балетных пэдэ с Барышниковым. Или я что-то перепутал?»
«Не перепутал. Познакомился. И даже на репетиции «Щелкунчика» был, он меня приглашал. А что такое?» — «А то, что можно заработать большие мани. И тебе, и мне… Слушай меня внимательно… Ты когда Барышникова увидишь?» — «Не знаю. У меня есть его телефон, и он заходит к моим друзьям довольно часто… Скоро, наверное, увижу. А в чём дело?»
«Узнай у него, не нужен ли ему орден?.. Денег у него невпроворот, должность есть, теперь ему наверняка хочется иметь награды… Поговори с ним… Лучше не по телефону».
«Что ты имеешь в виду?»
«Что имею, то и введу,— загоготал Борщаговский.— Ордена я имею в виду. Например, Мальтийский крест, или там Орден Подвязки, или…»
«Георгиевский крест,— подсказал я.— Ты что, в арт-дилинг перешёл? Антиквариатом торгуешь?»
«Ты не х… не понял, маленький,— сказал он ласково. И плюнув на зелёную пятёрку, пришлёпнул её к прилавку.— Новый, что ни на есть заправдашний Мальтийский крест может Мишаня поиметь, если захочет выложить определенную сумму. С бумагой, как положено, удостоверяющей, что он — кавалер ордена… Мальтийский крест — 50 тысяч долларов. Орден Подвязки — тот подороже будет… Фули ты на меня вылупился, думаешь, Борщаговский с ума соскочил? Нет, маленький, просто у меня связи появились. Давай, сумеешь загнать Барышникову орден, десять тысяч из пятидесяти — наши. Пять мне — пять тебе. По-братски. А если за шестьдесят загонишь — двадцать тысяч наши! Ловкость рук и никакого мошенства…» Он опять взглянул на часы: «Ой, бля, мне надо валить. Я завтра тебе в отель позвоню, идёт?»
Мы вышли в метель.
Прыгая по Централ-парк-Вест к отелю, я думал, что могу попросить Лёшку Кранца познакомить меня с Нуриевым. Лешка был когда-то его любовником. Пять тысяч с Барышникова, пять с Нуриева — я смогу снять квартиру и перебраться наконец на следующую ступень социальной лестницы… А может, Борщаговский заливает? Вряд ли… Он, конечно, любит помечтать, и у него остаётся достаточно нереализованных проектов, но многие он реализует. И мани какие-то у Борщаговского всегда есть. И квартиру на 51-й улице и 9-й авеню он сумел выбить от Сити-холл2 бесплатно, как «артист». Живёт теперь в модерном билдинге с элевейтером и двумя дорменами на каждый подъезд. Правда, в этом билдинге полно чёрных и даже пуэрториканцев, но все они «артисты», а не просто чёрные и пуэрториканцы. И опять же — центр Манхэттена, а не у х… на рогах… Нет, Борщаговский умеет делать дела и зря физдеть не будет. Каким, однако, образом он достаёт ордена? Для этого нужны связи с правительствами. Ведь ордена даются правительствами. А может быть, за этим скрывается мошенничество? Скажем, я уговорю Барышникова купить крест, а грамота, или какой там документ сопровождает крест, окажется подделкой? Бланк, например, подлинный, но украден?..
Размышляя над всеми этими проблемами, я поднялся в грязном, как опорожненный мусорный бак, оцинкованном элевейторе на свой десятый этаж отеля «Эмбасси». Из многих комнат просачивалась громкая музыка. Чёрные обитатели отеля и не думали ещё ложиться. В то время как в белых домах пригородов уже звенели, очевидно, первые будильники…
*
Разбудил меня звонок телефона. «Да…» — пробормотал я.
Бодрый голос Борщаговского заорал зычно и сильно в моё сонное ухо: «Ты совесть имеешь, бандит… Давно, ё… твою мать, следует звонить Барышникову, дело делать, а ты в кровати телишься…»
«Не ори, Борщаговский,— попросил я,— по утрам у меня уши хрупкие…»
«Чтоб был в десять вечера сегодня в… — он помедлил, обдумывая где,— …в том же кофе-шопе, где мы кофе ночью пили. О'кей? Хозяин хочет видеть тебя. Хочет с тобой побеседовать. И получишь плакаты…»
«Какой хозяин, какие плакаты?»
«Не задавайте лишних вопросов, товарищ. Подробности объясню при встрече». Хохоча, злодей положил трубку.
Никакого Барышникова, конечно, дома уже не было. На звонок ответила строгая женщина, убиравшая его квартиру на Парк-авеню: «Он с восьми утра на репетиции». Ясно было, что Барышников встаёт рано, дабы тренировать свои ноги. Они ведь приносят ему мани. Барышников был обязан заботиться о своих ногах.
С предосторожностями мы приблизились к нужному дому на 7-й авеню. Борщаговский несколько раз огляделся, прежде чем войти в дом. В холле, довольно запущенном, дормена не обнаружилось. Не взяв элевейтор, мы стали взбираться по лестнице. Он впереди, пыхтя, я — сзади. На моё предположение, что он опасается закона и, следовательно, мы совершаем нечто криминальное, Борщаговский обругал меня.
«Дурак ты, маленький… Закон не запрещает давать ордена известным людям. Дело лишь в том, что Хозяин — важный человек, и он не хочет быть скомпрометирован связями с такими подонками, как мы с тобой».
«Я не считаю себя подонком»,— возразил я, обидевшись.
«Хорошо, маленький, считай себя, кем ты хочешь. Только, пожалуйста, никому не п…и о том, что увидишь. Хозяин — важный католический церковный чин, что-то вроде архиепископа будет, если на шкалу рашэн ортодокс церкви перевести. Ему связи с жидами и анархистами противопоказаны».
«Ты, значит, жид, но почему я анархист?»
«А кто ты, маленький?— ласково спросил он и даже остановился, чтобы взглянуть мне в лицо.— У тебя ни х… нет, и висит плакат с лозунгом Бакунина над кроватью: «Дистракшэн из криэйшэн». Анархист, кто же ещё…»
На пятом этаже мы остановились. Ближайшая к нам дверь тотчас открылась. Очевидно, к нашим шагам прислушивались за дверью. «Входите быстро»,— сказал голос. Мы вошли. В темноту.
За нами закрылась дверь. Вспыхнул свет. Из-за спины Борщаговского вышел человек. Поношенный чёрный костюм, чёрная рубашка с куском белого целлулоида под горлом. Седые короткие волосы. Лицо загорелое и морщинистое. Сильные серые глаза. «Вас никто не видел на лестнице?» — спросил он.
«Нет, юр экселенс,— сказал Борщаговский.— Ни одна собака». Взяв меня за плечо, Борщаговский развернул меня: «Вот этот парень, о котором я вам говорил, экселенс».
«Экселенс» поморщился: «Я неоднократно просил вас, мистер Борщаговски, называть меня Стефаном…»
«Ай бэг ю пардон…» — Борщаговский выглядел очень смущённым. Об этом свидетельствовала даже не свойственная ему интеллигентная формула извинения. Он замолчал. Вслед за «экселенсом» мимо книжных шкафов мы прошли в высокую залу. Я понюхал воздух. Пахло как в музее. Нежилым помещением.
«Садитесь, янг мэн»,— обратился ко мне «экселенс» ласково. И, выдвинув один из восьми стульев, вдвинутых под массивный стол с мраморной крышкой, указал мне на него. Сам он сел на такой же стул, но во главе стола. За спиной его оказалась стена с барельефом. Да-да, настоящий барельеф и, может быть, из мрамора, изображающий две скрещённые руки — одна сжимала меч, другая — свиток, очевидно, по идее скульптора,— папирус. «Что бы это значило?— подумал я.— Барельеф, стол… У них что тут? Молельная? Зал заседаний?..»
«Мистер Борщаговский, очевидно, объяснил вам суть дела. Но чтобы у вас не сложилось неверного впечатления о характере деятельности, которой мы занимаемся,— «экселенс» перевёл взгляд на Борщаговского, и глаза его сделались злыми,— я хотел бы объяснить вам наши цели. Когда вы станете говорить с известным танцором Барышникофф, молодой человек, он, естественно, задаст вам вопрос: «А кого вы представляете?» Вы можете объяснить ему, что мы представляем фанд-рэйзинг3 отдел организации, называемой «Союз свободных церквей». Наша цель — добывание фондов для организации. Может быть, манера фанд-рэйзинг покажется вашему другу Барышникофф необычайной, но заверьте его, что мы находимся в пределах легальности. У нас очень сильные связи в правительствах стран мира, и, как видите, мы стараемся употребить их на пользу, а не во вред…»
Я хотел было разочаровать его, что Барышникофф, с его двумя «фф», не мой друг, что мы всего лишь знакомы, но не успел. «Экселенс» включился опять.
«Союз свободных церквей стремится к объединению церквей мира, к слиянию религий в одну, к преодолению разобщения, к уничтожению религиозных распрей…»
Борщаговский улыбнулся половиной лица, обращённой ко мне, и подмигнул мне соответствующим глазом.
«…таким образом, удовлетворяя тщеславие богатых и сильных мира сего, мы, однако, преследуем благие и праведные цели…» — закончил «экселенс». Он пристально посмотрел на меня, и я почувствовал его сильный взгляд давлением на лобной кости. Может быть, он хотел прочесть мои мысли?
«Я хочу продемонстрировать вам, что мы можем предложить мистеру Барышникофф». Он взял со стола колокольчик и коротко прозвонил.
Одни из дверей открылись, и вошёл пожилой тип в красной жилетке, белой рубашке с бабочкой и чёрных брюках. Лысый. Перед собой, прижав к животу, он нёс длинный ящик. Поставил его на стол передо мной. Под стеклянной крышкой на чёрном бархате покоилась красивая шпага, старинная шляпа-треуголка и орден.
«Спасибо, Леон». «Экселенс» встал и приблизился ко мне. «Видите — четыре расширяющиеся к концам ветки. Мальтийский крест. Редкая и ценящаяся знатоками награда. Черчилль имел Мальтийский крест…»
«Наш император Павел Первый был магистром мальтийских рыцарей,— вспомнил я.— Кажется, последним. Рыцари избрали его, надеясь, что он поможет им освободиться от французов».
«Неплохо,— одобрил мои знания «экселенс».— Именно поэтому моей первой же идеей было предложить вашему соотечественнику Барышникофф именно Мальтийский крест. Я предположил, что, русский, он должен знать историю Павла Первого и рыцарей Мальтийского креста. Комплектом к ордену служат шпага и треуголка. Как вы видите, шпага убрана у рукояти полудрагоценными камнями, так что в дополнение к вещи, льстящей его тщеславию, он получит ещё и красивую вещь».
Я представил себе маленького Мишу, пришедшего в гости к друзьям пэдэ — балетному критику Владимиру и танцору Лёшке Кранцу,— со шпагой, волочащейся по тротуару Коламбус-авеню, по ступеням их лестницы до самого четвёртого этажа, и улыбнулся.
«Экселенс» истолковал улыбку по-своему. «Леон!» Красножилеточной выступил из-за наших спин. «Орден Подвязки!»
Леон осторожно поднял ящик и унёс его.
Продемонстрировав три ящика, «экселенс» (ловко свернув их в трубочку и стянув резинкой) вручил мне десяток цветных плакатов с изображениями орденов и выставил нас с Борщаговским за дверь. За нами защёлкнулось несколько замков.
«Во, бля, жулик! — воскликнул Борщаговский, когда мы оказались на улице.— Фанд-рэйзинг, как же, на х…! Мани он кладёт себе в карман. Я вот жулик, так я этого не скрываю и горжусь этим. А он, падла религиозная, под благородного честнягу подделывается, спасителя человечества! Все они одинаковы, маленький, что поп, что прист, что рабай, ну их на х… всех…»
«Я так понимаю, что он не для меня старался, но чтобы я пересказал его речь Барышникову… А что это за тип был в красном жилете? Слуга его, что ли?»
«Батлер» он его называет. И «кадиллак» он жулику водит. У меня такое впечатление, что когда оба помоложе были, то весёлые ребята в одной постели спали. Ха-га. К шестидесяти страсти поутихли…»
Мы расстались с Борщаговским на углу у кофе-шопа. Там же, где встретились. Под цементным козырьком Карнеги-холла собирались уже к вечернему концерту зрители. Крупная афиша с физиономией Ростроповича обещала его концерт через две недели. «Вот ещё кандидат в орденоносцы,— заметил я.— Я знаком с одной из его дочерей…»
«Этот?— Борщаговский расхохотался.— Да он за сто долларов удавится… Жадный, говорят, неимоверно. Тщеславный, да, но жадный. Впрочем, можешь попробовать. Десять тысяч наши с тобой».
*
Когда я вышел на Бродвей, пошёл дождь, и мне пришлось спрятать плакаты под кожаное пальто.
*
«Барышникоффа», очевидно, не было в Нью-Йорке, потому что на телефонные звонки никто не отвечал, в квартире моих приятелей на Коламбус он не показывался, потому мне пришлось поделиться моим бизнес-предложением с Володей. Он презрительно высмеял затею «достать Мише орден». (О десяти процентах, причитающихся мне с продажи, я благоразумно умолчал.)
«Чтоб Мишаня, с его славой, покупал себе орден! Ты совсем свихнулся, Лимонов, от жизни в окружении чёрных, живя с ними в одном отеле… Да Мишке, куда бы он на гастроли ни прилетел, везде награды и титулы сыпятся. Да у него от подарков, кубков и медалей шкафы лопаются. За кого ты его принимаешь? Он что, разбогатевший внезапно торговец готового платья из Бруклина?»
«Но Мальтийский крест, Володя, такая редкость, на дороге не валяется, а? Что тебе стоит, спроси… Вдруг он как раз о нём мечтает…»
Володя сказал, что бесплатно он лично взял бы Мальтийский крест, но что Мишке он на х… не нужен, однако обещал спросить. «Только из симпатии к тебе, Лимонов, вообще же это жуткая глупость».
Через пару дней, придя на Коламбус-авеню, я застал там Барышникова и сам спросил его, не нужен ли ему Мальтийский крест.
«За пятьдесят тысяч?— расхохотался суперстар.— Володя мне говорил. Нет, Лимонов, дудки, дураков нет. Ты лучше мне разведай, не продаёт ли кто-нибудь дом в Коннектикуте? С бассейном? Я хочу дом купить».
Я знал, что у него уже есть дом в апстэйт штата Нью-Йорк. Зачем ему ещё один?
Меня отвлекли от спекуляции орденами другие дела, и скоро я о них забыл. Плакат с изображениями Мальтийского креста, шпаги и треуголки и поясняющими историю ордена надписями ещё долго висел у меня в «Эмбасси» ниже «Дистракшэн из криэйшэн», напоминая о несостоявшейся афере. Покидая отель, я оставил его на стене.
*
Через несколько лет, сидя на кухне миллионерского дома, располневший и успокоившийся слуга мировой буржуазии, лениво перелистывая «Нью-Йорк пост», я увидел знакомую физиономию. Седого человека в чёрном костюме и с пристовским белым пятнышком под горлом держали под руки двое полицейских. Кисти седого соединяли наручники. «Арест лжеепископа» — гласил заголовок.
«Джозеф Залесски, алиас «епископ», «экселенс», «прист», он же «Стефан» и пр. (единственной его принадлежностью к религии является то обстоятельство, что его отец, Залесски из Варшавы, действительно был прист). Мошенник интернационального масштаба арестован вчера вечером в своём манхэттенском апартменте на 7-й авеню…» Далее репортёр на целую страницу с явным восхищением смаковал подвиги лжеепископа. Среди прочих упоминался и нелегальный бизнес продажи орденов. Однако мельком и без деталей. Сказано было, что «Залесски использовал для получения орденов свои обширные связи внутри «форейн гавернмэнтс» и в Ватикане». Фамилий репортёр не назвал.
Борщаговский на многие годы пропал из виду.
Несколько месяцев назад, подняв телефонную трубку, я услышал его голос: «Здорово, маленький! Ты ведь знаешь Евтушенко, да? Мне нужен кто-нибудь в Москве влиятельный, чтобы уговорил приехать Аллу Пугачёву на гастроли в Америку…» Словно мы разговаривали в последний раз не десять лет назад, но вчера.
Оказалось, что Борщаговский теперь делает деньги на том, что выписывает в Соединённые Штаты советских артистов. «Экселенс», маленький, скончался в тюряге несколько лет тому назад,— ответил он на мой вопрос.— Один известный американский режиссёр, извини, забыл фамилию, но это не моя область деятельности, в своей области я никого не забываю, снимает о его жизни фильм. В начале будущего года фильм выйдет на экраны… Надо бы встретиться? Я здесь проездом. Я тебе позвоню завтра утром, маленький».
Но так и не позвонил.
1 Good morning, early boys [birds] (англ.) — Доброе утро, ранние ребята [птахи].
2 City Hall (англ.) — мэрия.
3 fundraising (англ.) — собирание финансовых средств.
The night supper
Человек я одинокий, и развлечения у меня одинокого человека. И даже живя с несколькими жёнами, я был и остаюсь одиноким.
*
Прилетев в Нью-Йорк через десяток лет после первого приземления, я поселился из любопытства в том же отеле «Лейтэм», в котором провёл мою первую ночь на американском континенте — ночь с 18 февраля 1975 года; и ходил по его коридорам, сомнамбулически гурманизируя прошлое. Старым друзьям я не позвонил. Тёплые чувства к ним жили в глубине моего сердца, но видеть их мне не хотелось. Я люблю, чтоб персонажи моей прошлой жизни смирно сидели на местах, а не путались под ногами, неуместно выскакивая вдруг в настоящем.
Оказавшись в городе моей второй юности, я, сам этого, возможно, не сознавая, сместился в сторону привычек того времени, и даже расписание моё сделалось таким же разорванным, судорожным и хаотическим, каким было в те годы. Я вдруг просыпался в два часа утра, одевался, спускался в Нью-Йорк и бродил по улицам до рассвета. На рассвете я покупал в супермаркете пакет пива, изогнутый буквой «П» кусок польской колбасы и шёл в отель. Я включал теле, ложился в кровать, пил свои шесть банок и съедал колбасу. Якобы уже варёная, колбаса эта, подозреваю, была изготовлена из чистых гормонов, во всяком случае, она была ядовито-розового цвета, если её раскусить. Такими же ядовитыми, розовыми и зелёными были цвета на экране старого теле.
Лёжа в «Лейтэме» с пивом, теле и польской колбасой, я с удовольствием обнаружил, что я абсолютно счастлив. Стьюпид шоу1, которые нравились мне когда-то, по-прежнему продолжались или повторялись, и я без труда сориентировался в несколько дней, кто есть кто в новых шоу. То, что шоу — стьюпид, вовсе не мешало мыслям, возникающим у меня по поводу них, быть серьёзными и глубокими мыслями. Глядя на упитанные физиономии героев, я беззлобно думал, что америкэнс смахивают на пришельцев из космоса. Что у них куда меньше морщин, чем у европейцев, что если европейское лицо — это жилистый кусок мяса, разветвляющийся на подглазные мешки, западения щёк, сумки у рта и ушей, то американская физиономия — более общий, дженэрализэ кусок мяса. Не отбитый историей, не усугублённый тонкими узорами культуры голый и бесстыдный муляж. Я вспомнил фильм о бади-снатчерс2, о пришельцах из космоса, которые есть клонс3 людей, но не люди. Если присмотреться к актёрам «Династи» или «Далласа» (я называю их здесь не для того, чтобы презрительна осудить с позиций чванливого интеллигента, но по причине того, что шоу эти знает весь мир, и каждый сможет поэкспериментировать), то легко заметить нечеловеческую гладкость лиц, нечеловеческие здоровые волосы без изъяна, какими бывают или искусственные парики, или подшёрсток у хорошо откормленных кастрированных собак. Ещё телеамериканцы похожи на заколотых инсулином психбольных. (Спокойные гомункулусы — инсулиновые больные — окружали меня много лет тому назад в Харьковской психбольнице. Так что я знаю, о чём говорю,— предмет исследования.) Наши американские бразэрс4 выглядят как пипл5, но если распотрошить, скажем, ногу или руку (как в фильме «Экстэрминэйтор» — робот Шварценеггер «ремонтирует» себе руку), то не обнаружатся ли механический скелет и электронные печатные схемы, как в компьютере? К счастью, реальные жители американских городов и поселений менее гладки, чем телеамериканцы.
*
Весь тот день было жарко. Но к вечеру сделалось прохладнее, и после наступления темноты ещё прохладнее. Ветер сдул тёплые облака с небес над Нью-Йорком, появилась большая луна — и вся природа сложилась в подобие осени. Подобная прохладность пришлась не в сезон, обыкновенно начало сентября в Нью-Йорке влажно-тяжёлое и горячее, потому я чувствовал себя странно. Около полуночи я обнаружил себя на Бродвее, в мидлтауне, в баре. Джазовая певица пела, сидя за пиано.
Я выпил в полутьме несколько «гиннесов» один за другим и попытался заговорить с певицей. Певица меня отвергла. Происшествие это не выстрелит, как ружьё у Чехова в последнем акте, однако оно задало тон вечеру и ночи. Почувствовав себя символически отвергнутым, не только певицей, но и Нью-Йорком, я воспылал желанием быть принятым обратно в лоно родного города, и желание привело меня, вы увидите куда. Причина отказа была сформулирована певицей в столь откровенной форме, что я позволю себе процитировать нашу короткую беседу. На мой вопрос: когда она заканчивает петь, и не могу ли я предложить ей дринк уже в другом баре,— высокая девушка извлекла из сумочки очки в красной оправе (была пауза антракта), надела их и серьёзно, без улыбки, в очках, сказала: «Сорри, нет. У меня достаточно мужчин в моей жизни. Один постоянный бойфренд и трое — нерегулярные. Если бы ты был в шоу-бизнесе, ты мог бы мне помочь вылезти из этой сырой дыры,— она пристукнула каблуком опилки пола,— но ты даже не американец. Я уверена, ты хороший мужчина, но я устала от мужчин». Она сняла очки и спрятала в сумочку. Я сказал, что я лишь имел в виду пригласить её на дринк, потому что мне понравилось, как она, белая девушка, блистательно исполняет репертуар Билли Холлидэя. «Ну да, весь репертуар заканчивается в постели»,— сказала она устало. Кто-то сделал ей что-то очень нехорошее в постели, подумал я, потому она теперь враг всех постелей.
Я вышел из бара и повернул, не думая, вверх по Бродвею. Дело в том, что я жил там, выше по Бродвею, в 1977-м. Ноги сами понесли меня привычно к отелю «Эмбасси». Я уже побывал там в этот приезд. Я знал, что из прекрасно разрушенного вонючего отеля, населённого несколькими сотнями бедняков (все были чёрные, кроме Лимонова), некие японцы, купившие здание, сделали дорогой и глупый апартмент-комплекс «Эмбасси-Тауэр»… Дойдя до 72-й стрит, я затоптался на её Ист-углу… Затоптавшись, я подумал, что выше шагать по Бродвею нет смысла, что я нуждаюсь в пиве как минимум и, может быть, в полукруге польской колбасы. «Гиннес» в пиано-баре вообще-то мне, по моим ресурсам, не полагался, тем более три «гиннеса»… Если я куплю колбасу и пиво, расходы не сбалансируются, но я хотя бы остановлю процесс — губительную расточительность. Я могу вернуться по Бродвею на несколько улиц ниже — там у пост-офиса Анзония есть супермаркет «Ай энд Пи», открытый всю ночь. Очень может быть, однако, что его уже нет.
Супермаркет был на месте и был открыт — весело желтели его мутные пуленепробиваемые стекла. Растроганный, я вошёл в моего старого друга. В лицо мне пахнуло привычными нечистыми запахами… Несчётное количество раз покупал я в нём ночами «моё меню» — колбасу, пиво, гадкий дешёвый гамбургер-фарш, похожий на хлопковую вату хлеб… Всё тот же жирный мексиканец-гард с дубинкой (он или не он?). Он сплетничал с чёрной кассиршей, тот же (серо-зелёнолицый) менеджер прохаживался, поправляя тележки, низкий живот раздувал те же штаны. Те же запотевшие под пластиком ярко-красные фарши предлагали себя в гамбургеры. Суперизобилие дешёвой, нездоровой еды, грубо упакованной… Рай для бедняков. Заледеневшие глыбами льда куры, из-под мясной витрины течёт по кафелю грязная вода. О, супермаршэ моей нью-йоркской юности, тебя не перестроили, как «Эмбасси», ты остался таким же неопрятным, нездоровым заведением, каким и был. Обыкновенно мои соседи по «Эмбасси» — вэлфэровцы-алкоголики пробирались, качаясь, в это время ночи меж твоих дешёвых чудес, выбирая какой-нибудь с ядовито-синей этикеткой «Малт-ликёр». Более состоятельное население прихлынуло к берегам Бродвея у пост-офис-стэйшен Анзония, меньше стало чёрных лиц… Супермаркет скоро перестроят, сделают стерильным и повысят цены…
Не обнаружив колбасы, я приобрёл консервированную свинину в банке и пластиковый мешочек с булочками. У них продавался теперь хард-ликер!6 В отдельном загончике, чуть ли не с пуленепробиваемыми стёклами. В моё время лишь пиво и убийственные мальт-ликёры предлагали вниманию потребителя. Я вскользь подумал о причине пуленепробиваемых стёкол (ребята из Гарлема совершают набеги на алкоголь открытого всю ночь супермаркета? Маловероятно…), приобрёл бутылку портвейна и, рассеянно сложив покупки в браун бэг7, покинул супермаркет.
*
Ночь стала ещё ночнее. Я подумал о долгих сорока блоках, отделяющих меня от отеля «Лейтэм», отмёл решительно гипотезу путешествия в сабвее как непривлекательную, ощупал бутылку портвейна в браун бэг, смял пакет вместе с булочками и решил, что устрою себе ночной саппер8 на природе. Пикник. Где? Если не полениться и повернуть с Бродвея к Централ-парку, можно отлично расположиться на траве и иметь саппер под поэтической нью-йоркской луной. Вспомним молодость — тряхнём стариной…
Здесь я позволю себе отступление, касающееся истории моих отношений с Централ-парком. Разумеется, ньюйоркцы боятся ночного парка и не бродят в нём по ночам. (Самая северная часть его, граничащая с Гарлемом, мало посещаема или вовсе не посещаема белым человеком даже днём, то что уж говорить о ночи…) Я — особый тип. Страх мне знаком, как всем, но я всегда рвусь нарушить запреты. И всегда рвусь доказывать себе и другим свою храбрость. Первый раз пересечь Централ-парк ночью толкнула меня, впрочем, не храбрость, но крайняя усталость. Я крепко выпил у приятеля Бахчаняна на Ист 83-й, и, не имея денег на автобус или метро (обыкновенно я возвращался от этого, часто посещаемого мной в те годы приятеля, огибая Централ-парк по периметру, то есть спускался по Ист-сайду до 59-й — она же Централ-парк сауф, шагал по ней на Вест и затем поднимался по Вест до «Эмбасси»), решил: а почему нет? Я перебрался через каменный забор парка (можно было войти в одно из отверстий, всегда открытых, но я предпочёл через забор, как подобает вору-бандюге, на случай, если кто-нибудь увидит меня) и пошёл на Вест, упрямо от дерева к дереву, от куста к кусту, открыто, с шумом. Как подобает идти бандиту, аборигену, хозяину территории. Внутренне я убеждал себя: «Эдвард, это ты злодей, ночная суровая фигура, беззаботно гуляющая по своей территории. Это ты самое страшное существо в ночи, цели твои неизвестны или непредсказуемы. Тебя должны бояться…» Запоздалый велосипедист, возможно, поверив в мои заклинания, испуганно отвильнул от обочины и, пристроившись к нескольким такси, пересекающим парк с Иста на Вест, нажал на педали. Возможно, меня и впрямь следовало серьёзно опасаться, такого, каким я был в 1977 году? А был я в кризисе, мне нечего было терять, и я ещё ничего не нашёл… Обнаглев, я стал пересекать парк всякий раз, когда случай вёл меня ночью с Аппер Ист-сайда или на Аппер Ист-сайд. Всякий раз я испытывал определенный страх, но этот двадцати- или двадцатипятиминутный терилл [тсрилл/thrill] сделался необходим мне…
Вспоминая свои прошлые подвиги, улыбаясь своей безрассудности, я вышел к парку в районе 70-й стрит. Браун бэг в руке, белые джинсы, сапоги, светлый пиджак. Не озираясь, не выбирая момента, я прошёл к скамье, ступил на сиденье, затем на ребро спинки скамьи и с неё — на ограду Централ-парка. И решительно прыгнул вниз. Относительно невысокая со стороны улицы ограда, однако, удлинялась на пару метров внутри парка. Земля оказалась дальше, чем я ожидал. На моё счастье, слой травы, на которую я приземлился, оказался упитанным, как живот среднего американца.
Однако там было хорошо. Луна. Острые, несмотря на перекрывающий все запах городской пыли с бензином, запахи начавших чуть подгнивать растений. Бал-маскарад деревьев, тень каждого глубока и непроницаема. Шурша травой, я зашагал…
Далеко, однако, я углубляться не стал. Остался на знакомой территории. Со стороны 72-й стрит (там на углу Централ-парк Вест возвышается крепость апартмент-биддинг «Дакота», в ней жил Джон Леннон, и у стен «Дакоты» его и шлёпнули) звучали барабаны. У ярко освещённого входа в парк со стороны 72-й в моё время сидели местные собаковладельцы и местные атлеты, перебрасываясь шутками и переругиваясь. Мы, люди из «Эмбасси», тоже посещали этот пятак. Именно наши люди приходили с барабанами и устраивали африканскую музыкальную ночь. Кто стучит сейчас? Переселённые куда-нибудь на 150-е улицы, бывшие «наши» приезжают с барабанами на пятак? Иметь аккомпанементом ночного саппера родные звуки родных там-тамов показалось мне необходимым. «Может, ты боишься, Эдвард? — спросил я себя, войдя под необыкновенно развесистую сосну.— Ты перешёл в высший социальный класс и боишься развлечений прежнего социального класса, жмёшься поближе к выходу?..»
Ствол сосны находился на склоне небольшого холма, а часть кроны её, могучие ветки, отдельное как бы дерево склонилось вниз и стлалось по траве, защищая меня с фронта от, предположим, досужих взглядов. Вдохнув сосновость, я опустил браун бэг в траву. Желая глубже ощутить сосновость, я сорвал, уколовшись, ветку и, растерев несколько иголок, понюхал их.
— О, как хорошо!
Я почувствовал себя дачником на отдыхе и расхохотался. С первым глотком портвейна мне сделалось ещё лучше…
Я запутался с открыванием банки. С ненужной силой потянул за кольцо, в результате только часть металлической кожи снялась с неё, лишь небольшая щель открывала доступ к содержимому. Пришлось, очистив от иголок ветку, выковыривать свинину липкими кусками. Свинина оказалась сладкой. Никогда не будучи гурманом, я всегда ел с аппетитом…
Устав от процесса выковыривания свинины, расщепления булок и жевания, я отложил банку на браун бэг, отхлебнул целую очередь глотков портвейна и откинулся к стволу. Помыкивали вдалеке стада автомобилей, смягчённые расстоянием менее раздражающе звучали полицейские сирены, деревенский мир и покой царили в коллективе разлохмаченных растений. Сквозь хвою сосны на мой браун бэг, на изуродованную консервную банку и булочки падали капли лунного света. Если ветер смещал крону, то капли брызгали чуть в сторону, на траву…
Естественно, меня посетили воспоминания. Они всегда являются, если я располагаюсь удобно, и узурпируют настоящее. Воспоминания опустились на меня, как розовые облака, но невидимые, как радиация. Я прошёлся мысленно к барабанам, а от них по Централ-парк Вест на 71-ю стрит. Там я работал с пожилым Лёней Косогором несколько дней, устанавливая рентгеновский аппарат доктору… Фамилию доктора сжевало время. Установив, мы стали обивать толстым свинцом стены рентгеновской камеры… Зачем мне это воспоминание?.. Оказалось, что память, увлёкшись металлами, искала свинцовые листы. Явились сквозь годы тяжёлые свинцовые листы, их структура, царапины на них… Деревянный широкий круглый молоток опускался равномерно на чёрный лист, разминая его по поверхности стены… Следующим память облюбовала Лёню Косогора. Сутулый и высокий Косогор, застёгивает московское ватное пальто, мы идём по 71-й в направлении Бродвея — в Макдональдс… Внутренности Макдональдса на Бродвее: Косогор, раздевшись до рубашки, ест, хватая пальцами «фрэнч-фрайс» 9, называет меня пиздюком, любя… Косогор опекал меня, как отец, и по возрасту годился мне в отцы… Где он теперь, Лёня Косогор? Я вспомнил пещеру Косогора в бэйсменте10 в Астории, его инструменты… Надо бы ему позвонить, он хороший дядька… Я отхлебнул портвейна… И, укрепляя бутылку в траву, увидел, что скрытый от меня ветвями, стоит, заслоняя лунный свет, человек…
Ужас — это не высшая степень страха, это особое состояние. Невозможно испытать ужас в кафе на пляс Репюблик в Париже, когда в постепенно разгоревшейся ссоре противник вынимает нож и угрожает вам ножом. Нормально испытать страх. Тип с ножом может оказаться серьёзным типом и в конце концов пырнёт-таки вас в брюхо. Или спрячет нож. Но вокруг вас другие человеческие существа, вдруг вмешается патрон, вы не очень верите в то, что он решится применить нож, к тому же вам, может быть, удастся метнуть в него бокал, ударить по ноге стулом. Вы не желаете уронить своё мужское достоинство, вы кричите на него, он оскорбляет вас… Если вам страшно, то никакого ужаса… Другая ситуация: война, вы лежите с другими солдатами, ожидая сигнала к атаке, у вас в руке автомат, его твёрдость ободряет вас. Даже если в следующую секунду в ваш режимент угодит прямым попаданием бомба, вы не успеете даже испугаться… Третья ситуация: вы попали в плен к какой-нибудь организации, и организация посадила вас в подвале, приковав к железному кольцу,— вы испытываете страх (редко, но заложников всё же убивают), физическое неудобство, унижение… Но ваши похитители в масках приносят вам еду, вы даже можете разговаривать с ними, и ужас в таких условиях, когда всё или многое ясно, образоваться не может. Для того чтобы испытать ужас, необходимы следующие условия: 1) Почти полное отсутствие информации об Опасности. 2) Ситуация, препятствующая получению информации об Опасности. 3) «Мистический момент» — непредсказуемое нелогичное поведение Опасности (Зверя, Дракона, Монстра Франкенстайна, Больного Ума…), преследующего нечеловеческую цель…
Я испытал именно ужас. Он (Опасность) стоял молчаливый, в светлых брюках, белой рубашке… и с ножом. (Зачем ему голый нож в руке, какова его цель?) Большой, театральный какой-то, нарочито выразительный, как коса у Смерти на гравюрах, нож то бликовал, попадая под луну или звезду, или далёкий фонарь, то темнел, почти исчезая. Он держал свой нож в левой руке у бедра, другая рука отклоняла ветку. Отклонив ветку, он глядел на меня.
Он мог быть бравым бизнесменом — шутником, выскочившим в ночь опасно развлечься из одного из дорогих апартмент-билдингов на Централ-парк Вест (маловероятно…), но что это меняло… Я застыл как кататоник, бутылка портвейна едва оторвана от рта, на уровне груди…
Он молчал, придерживая ветку рукой… И нож… Это был белый человек, и даже, по всей вероятности, блондин. Вполне вероятно также, что его блондин ил зелёный подсвет, исходящий от травы и деревьев. Черты лица, так как луна была у него за спиной, были мне неразличимы. Рост средний, тело полное, или казалось полным от просторных рубашки и брюк… Я, словно кролик перед раскрывшим пасть боа, наблюдал за ним, загипнотизированный. Только потому, что мне не были видны его глаза, я нашёл в себе силы и сказал громко: «Вуд ю лайк ту хэв а дринк11 со мной?» И я выпрямил руку с бутылкой в его направлении. Предложив ему выпить, я тотчас же сообразил, что совершу глупость, отдав ему бутылку,— моё единственное оружие против его большого ножа.
Он отпустил ветку, повернулся и, тихо шурша травой, ушёл от меня в глубину парка. Он не хотел алкоголя, он не попросил, чтоб я отдал ему мани, он был из высшей, самой страшной категории — идеалист лунного света. Типы, не желающие ваших денег и не желающие вас изнасиловать, по всей вероятности, желают вас съесть… Иначе, зачем ему нож? Такой нож. Зарезать и съесть. Как я поедал только что свинину в желе. Под этой же сосной. Я почувствовал себя кроликом в клетке, которого, понаблюдав за ним, почему-то не выбрал для своего обеда хозяин… Следя за удаляющимся силуэтом, я поднёс бутылку к губам и отсосал как мог много сладкой и крепкой жидкости. И попытался понять, испытывал ли я когда-либо в жизни подобное состояние. Мне пришлось спуститься к возрасту девяти лет — к возрасту раннего сознания. В большую, шумную грозу я вдруг ощутил, что умрут когда-нибудь мои родители и я останусь один. Участь человека сделалась мне понятна, ребёнку, в ту грозу. Я разрыдался, помню, спрятав голову в тёмный шкаф в коридоре внутри квартиры, в нём хранились у нас старые одеяла и всякая ненужная или малонужная рухлядь. А гром сотрясал небо над харьковской окраиной. И мать явилась с кухни меня утешать. Почему именно в ту грозу посетил меня ужас? Но то был ужас совсем иного характера — ужас судьбы человека. Ужас будущей смерти — вообще идеи смерти…
От 72-й донесло запах дыма. Костёр они разожгли там, что ли? И с той же волной воздуха передвинулись ближе барабаны. Я поднял банку и опустил пальцы в свинину. Липкое желе затрудняло удержание куска в пальцах. Вилку бы… Пожевав, я проглотил сладкое мясо… Вытер пальцы о траву. Пальцы пахли — я понюхал их неожиданно рыбой. Очевидно, сентябрьская трава, соединившись с желе (бикарбонаты, хлоргидраты? что там?), дала запах рыбы… Централ-парк подрагивал всеми своими глубинами, и тёмными и светлыми пятнами, всеми оттенками зелени от слабо-салатного до тёмно-елового, всеми дистанциями, всеми геометрическими формами, вернее, бесформенностями. И тихо дуло понизу, по траве, мне в ноги. Словно где-то были открыты двери, как сквозит в большой квартире, квартира растянулась на полсотни улиц с севера на юг, и на десяток с запада на восток. Сквозило таким пронзительным ветерком… Ветром смерти?.. Этот тип, очевидно, безумен. Почему он бродит с… неразмерным ножом, похожим на театральный или кухонный? Почему выставляет, а не прячет нож? Скажем, чёрные или пуэрториканские хулиганы — они любят тонкие ножи с выскакивающим изнутри лезвием. Или раскладывающимся, выталкиваемым пружиною с краю лезвием. Ножи пуэрториканцев похожи на пуэрториканцев — такие же тонкие и ловкие. Сам некрупный, я испытываю симпатию к пуэрториканцам? Может быть… Тип, он не пуэрториканец, силуэт не тот. Чокнутый белый человек, у которого в голове перепутались все проволоки. Случайно, противоестественно соединились, и, замкнувшись, он бродит по ночному парку без цели, копытным Минотавром, замкнутый. Одни провода мозга подсоединились к противоположным проводам. Только и всего… Однако…
За моей спиной на холме послышался хруст. Некто наступил на ветку в траве, на ветку, на пустой пакет из-под, на… Спина моя отлипла от соснового ствола сама. Не вставая, оставаясь на корточках, я совершил ловкий поворот-пируэт, как Принц в «Спящей красавице», и увидел ЕГО. ОН стоял теперь надо мной, в той же позе, одна рука отводит сосновую ветвь от лица, в другой театральный нож. Ступни у меня сделались холодными, и пот выступил — я почувствовал — на икрах ног… Чтоб икры потели?! Я воспринял это странное биологическое явление как последнее предупреждение озабоченного самосохранением организма, я представил себя в виде машины, которая вот-вот разорвётся: все стрелки всех манометров достигли красной черты и трепещут, и дёргаются. Нужно было срочно спасать свою шкуру. Я встал и, подняв бутыль, не спеша вышел из-под сосны, раздвинув её, стелющуюся по траве, крону. Я знал, что, если я поспешу (спина моя чутко отмечала давление его взгляда) к выходу, к 72-й улице, тип с перепутавшимися в голове проводами бросится на меня, потому что его зрачки (или какая там часть его глаза служит ему для регистрации) зафиксируют в моей спине страх. А его реакции настроены на страх. Определенная теплота, определенное количество страха «включает» его, и он тогда режет, скрежещет зубами, вырезает печень и пожирает её, вырезает Сердце и пожирает сердце… Я почему-то вспомнил, что капитана Кука съели, когда убедились, что он не есть Бог. И подумал, что, может быть, обречённая жертва, доставленная в пещеру к Минотавру, чувствовала нечто подобное, что чувствую я сейчас: один на один со злым (чуждым) мозгом в окружении скал, камней и деревьев… Идея человека преступна для кролика, курицы, для овцы и коровы. Для них Человек — Злобный Дух. Минотавр преступен для человека…
Поколыхивая бутылкой, я направился не спеша в глубь парка. Туда, где было темнее и где запутанные асфальтовые тропинки медленно приведут путника через длину, равную длине тринадцати блоков на Централ-парк-Южная стрит. На улицу дорогих отелей и длинных лимузинов. Отец внушил мне накрепко в детстве, что от собак никогда не следует убегать. Типы с неправильно соединёнными в голове нервами-проводами должны подчиняться законам инстинктов, сходным с законами инстинктов больших собак. Законам охоты.
Первые несколько минут дались мне нелегко. Когда взгляд его уже не мог достигнуть впрямую моей спины, ослаб с расстоянием, мою спину прикрыли ветви, кусты, даже скалы, углы скал (Централ-парк находится на базальтовом плато. В дочеловеческие времена его процарапал, ползя по нему, ледник), мне сделалось легче. ОН не устремился за мной, потому что в его программе Цель, Добыча обладает другими характеристиками. Она (Цель, Добыча) мечется нервно, кричит, бежит от. Мои звуки и движения не нажали на его спусковой крючок. Я убеждён в этом. Я убеждён также, что, если бы я повёл себя иначе, если бы мой страх был пойман его средствами, лежать бы мне под той сосной, пальцы в свином желе, птицы прыгают, доклёвывая булочки, бутылка портвейна скатилась на асфальтовую тропинку, моя хорошего состава кровь впиталась бы в землю и склеила бы траву в пучки-колтуны, как шоколад склеивает волосы ребёнка…
Подойдя ко все ещё шумной и яркой в ночи Централ-парк-Южной, я почувствовал, что меня тошнит. Прислонясь к ограде, я извергнул ядовитую свинину, портвейн и булочки, облучённые взглядом Больного Ума…
*
Существует научная теория, согласно которой всё возможно лишь в строго определенное время. Если объяснить инцидент в Централ-парке согласно этой теории, получится, что я насильственно вторгся в новое время с поступком из старого времени и несовместимость между ними едва не уничтожила меня. В 1977 году я бродил по ночному Нью-Йорку, излучая иное биологическое поле — сильное и опасное. Силы же моего сегодняшнего поля (поля парижского писателя), несмотря на всю мою храбрость и опыт, едва хватило бы, чтобы оттолкнуть Больной Ум. В 1977-м Минотавр ко мне побоялся бы приблизиться. Один Минотавр к другому Минотавру.
1 stupid show (англ.) — глупые шоу.
2 body snatcher (англ.) — похитители тел.
3 clones (англ.) — копии.
4 brothers (англ.) — братья.
5 people (англ.) — люди.
6 hard-licker (англ.) — (букв.) твёрдые напитки (то есть крепкие).
7 brown-bag (англ.) — плотный бумажный пакет, в которые в супермаркетах складывают покупки.
8 supper (англ.) — ужин.
9 french fries (англ.) — жареная картошка.
10 basement (англ.) — подвал.
11 Would you like to have a drink? (англ.) — Вы хотите выпить?