Эдуард Лимонов «Дети гламурного рая: О моде, стиле и путешествиях»

Эдуард Лимонов

Дети гламурного рая:
О моде, стиле и путешествиях

/ серия: «Le Temps des Modes»
// Москва: «Альпина нон-фикшн»; «Глагол», 2008,
твёрдый переплёт, иллюстрации, 360 cтр.,
тираж: 5.000 экз.,
ISBN: 978-5-91671-004-5,
размеры: __⨉__⨉__ мм

В новую книгу Эдуарда Лимонова вошли эссе, которые публиковались на страницах журналов GQ, Rolling Stone, Architectural Digest, а также те, которые были специально написаны для данного издания. Все они объединены общей темой — размышлениями писателя о том, что мы обычно называем «стилем жизни».

Эдуард Лимонов уверен, что каждый человек волен выбрать себе ту жизнь, которая ему интересна, тех героев, которым хочет подражать, и тех женщин, которыми может восхищаться. Он рассказывает в книге о своем Нью-Йорке и своем Париже, о любимых фильмах и музыкантах.

«Я не смог придумать для книги названия, лучшего, чем «Дети гламурного рая»,— пишет в предисловии автор,— потому что большая часть женщин, с которыми я разделял удовольствия и тяготы жизни, в той или иной степени принадлежали к гламурному раю, т.е. к миру «фэшен».

Книга проиллюстрирована фотографиями из архива писателя.

limonka

От автора

В этом томе собраны под одной обложкой тексты, которые я писал последние годы для глянцевых журналов: для GQ — который благополучно здравствует, для ОМ и украинского XXL, закончивших свои существования, и для некоторых других: Rolling Stone, Architectural Digest, к примеру… Самый старый материал — о короле наемников Бобе Денаре — написан в 1994 и опубликован в несуществующем ныне журнале «Амадей» тогда же…

Я не смог придумать названия, лучшего, чем «Дети гламурного рая», потому что большая часть женщин, с которыми я разделял удовольствия и тяготы жизни, в той или иной степени принадлежали к гламурному раю, т.е. к миру «фэшн». Однако в результате оказалось, что я добавил в гламурный рай тонны себя самого: тексты сплошь и рядом представляют собой самоинтервью с Э.Лимоновым, выбалтывающим свои секреты, либо воспоминания Э.Лимонова. В общем, он болтает тут на многие темы, представление о том, какие, дает оглавление.

Когда пишешь для журналов, то вынужденно связан форматом, однако то, что болтовне поставлены границы,— дисциплинирует. Как ни странно, перечитав тексты, я обнаружил и глубокие размышления, и воспарения духа, хотя писались они в один присест.

Эдуард Лимонов

О любви

О странностях любви

Первым современным европейским поэтом считается Франческо Петрарка, поэт итальянский, живший на этой земле с 1304-го до 1374 года. Писал он и по-латыни и по-итальянски. Славу первого и современного Петрарке принес сборник сонетов во славу некоей девушки Лауры, которую он встретил на благословенной земле Прованса в 1327 году, полюбил и воспел в сборнике «Il canzoniere». Считается, что Петрарка встретил свою Лауру в Авиньоне, средневековом городе, где сейчас проводятся театральные фестивали, а некогда около сотни лет обитали римские папы во время «Авиньонского пленения». На самом деле Петрарка встретил свою Лауру в городке Прованса под названием Фонтен-де-Воклюз.

В 1980 году, в августе, я попал в Прованс. Вообразите себе климат теплицы, южное солнце, ярко-синие тени и соответствующие фруктовые запахи оранжереи. Прованс во Франции называется Midi — «Полдень», «Середина», «Полуденная земля», ну как сторона света, как «Юг» или «Север».

Благословленная земля тепла и неги и, разумеется, любви. Фонтен-де-Воклюз — зеленый и пыльный городок в скалах, что-то вроде Пятигорска. Все общество в знойные дни, само собой, стягивается к этакой естественной темной луже холоднейшей воды. Волей-неволей сидят они там на водах, пьют воду, прогуливаются у этого самого провала. Именно там, сидя у провала, Франческо, двадцати трех лет от роду, впервые увидел прошедшую вместе со стайкой девушек-подружек девочку Лауру. Ей было только двенадцать лет. Это еще не самое странное в судьбе Лауры, послужившей платонической музой-ангелом для самой яркой европейской книги Средневековья.

Love story у Франческо с Лаурой не произошло. Это известно. Но только специалисты знают, что Лаура была из рода де Сад и что через четыре столетия ее род даст рождение «божественному маркизу» де Саду, этой фамилии мы обязаны термином «садизм». Иронию, нет, саркастическую усмешку, нет, дьявольский хохот, ну да, хохот вызывает эта экстраординарная родственность: такая Лаура-девочка и монстр Донатен Альфонс. Платонические сонеты и жестокие сочинения о насилии как о главной энергии мира людей. Почему, почему один и тот же род дал два противоположнейших феномена?

Ответа нет и не будет. Следует смириться с тем, что в мире есть загадочные явления.

Или вот какая история. Старый английский университетский город Оксфорд. Примерно около 1865 года в Оксфордском университете преподает математику тридцатитрехлетний Чарлз Лютвидж Доджсон. Это крайне эксцентричный английский джентльмен, этот Доджсон. Он долгие годы дружит с «дином», т.е. с деканом Церкви Христа Генри Джорджем Лидделлом, а еще больше — с его маленькой дочерью Алис Лидделл. Именно для нее и для двух ее подружек он рассказывает чудесные истории. В 1864 году под псевдонимом L.C. (Льюис Кэрролл) эти истории выходят отдельной книгой Alice in Wonderland («Приключения Алисы в стране чудес»). В 1872-м появляется вторая книга — «Through the Looking-glass, and What Alice Found There» («Сквозь зеркало, и Что там увидела Алиса»). Льюис Кэрролл умирает в 1898 году, так и не раскрыв свой псевдоним.

Более того, на протяжении его жизни Доджсон всегда отрицал авторство книг, опубликованных не под его именем. Общественные нравы были более строгие, чем сейчас,— в Оксфорде ты преподаешь или нет. Оксфорд ведь находился, как и сейчас, в Англии. Еще при жизни Доджсона английский суд бросил в тюрьму на два года другого эксцентричного выходца из Оксфорда Оскара Уайльда. Всего лишь по свидетельству горничной Уайльда, заявившей в суде, что видела темные пятна на простыне после встречи мистера Уайльда и его друга Бозе, сына маркиза Куинсборо.

Вот образчик прозы Доджсона:

«Вскоре Кролик заметил Алису, в то время как она стояла, с любопытством оглядываясь вокруг, и тотчас же приказал рассерженным тоном: «Мэри-Энн, что вы делаете здесь?! Идите домой немедленно и найдите на моем туалетном столике мои перчатки и носки, и носовой платок и тащите их сюда как можно быстрее!»

Без сомнения, такие истории нравятся маленьким девочкам, а маленькие девочки нравились английскому учителю математики. Что нравились — не вызывает сомнения. Уже глубоко в XX веке человечество получило подтверждение этому. У его наследников обнаружились фотографии Чарлза Лютвиджа, он был, оказывается, еще и фотографом. Он снимал маленьких девочек неглиже, этот странный джентльмен, в том числе и Алиску, и ее подружек. Позднее фотографии были опубликованы в нескольких альбомах. По нашим современным понятиям, там ничего противозаконного нет, на этих фотографиях, но непристойность присутствует. Она создается тем эффектом, что эти мелкие леди одеты во взрослые, по нашим понятиям, одежды (тогда не было спецодежды для детей) и выглядят потому, как маленькие раздевающиеся проститутки.

Или вот еще странность любви. Юная красотка Елена Ган выходит замуж за вельможу — вице-губернатора Эриваньской провинции надворного советника Никифора Блаватского. Середина XIX века. Все удивлены и потрясены неравным браком. Вот как позднее сама Елена Петровна объясняла свой выбор:

«Я вышла замуж за старика Блаватского потому, что в то время как все молодые люди смеялись над «магическими» суевериями, он верил в них! Он так часто говорил со мной об эриваньских колдуньях, о таинственных науках курдов и персов, что я приняла его, чтобы использовать ключ к ним».

Заметим это невообразимо старомодное «приняла его», но такое точное и близкое к библейскому «познала», и сообщим, что уже в 1856 году Елена Блаватская отправилась в Тибет. Где, судя по всему, была инициирована в то учение, которое позднее объявила миру под названием «теософии». Ей было в это время двадцать пять лет. А начала она подростком.

«Мой прадед со стороны матери князь Павел Васильевич Долгорукий имел странную библиотеку, содержащую тысячи книг по алхимии, магии и прочим оккультным наукам. Я прочла их с острейшим интересом, прежде чем мне исполнилось пятнадцать»,— вспоминает Елена Блаватская в одном из писем.

Лаура в Фонтен-де-Воклюз, Алиса Лидделл в Оксфорде, Елена де Ган-Блаватская подростками попали в компанию страннейших джентльменов. Мораль: следует тщательно выбирать себе партнеров, девочки, джентльменов.

Жена бандита

Это было в Paris весной 1982 года. Жена художника Шемякина Рива повезла меня за город, к знакомому богачу в замок. Я взял с собой мою книгу «Дневник неудачника», чтобы подарить богачу. Мало ли на что может пригодиться богач! Было жарко. Богач был пьян. Он унижал своих слуг, жену, и к тому же оказалось, что он всего лишь преуспевающий дантист, купивший замок. Пьяный и противный, он так достал, что мы сбежали и, вернувшись в Paris, сели в первом попавшемся кафе. Неподаренная мною книга лежала на столе.

Рядом размещалась красивая пара: молодой высокий черноволосый парень, похожий на Алена Делона, и экзотическая яркогубая рыжая девушка. Пара заговорила с Ривой. Я молчал по двум причинам: потому что был пьян и ввиду недостаточности моего французского. Потом Рива ушла домой, отошел куда-то и черноволосый парень. Мы смотрели с девушкой друг на друга и улыбались. Она попросила посмотреть книгу. Заинтересовалась. Я сказал, что книгу написал я. Она попросила почитать: «Я вам ее верну, напишите мне телефон». Она сказала, что ее зовут Розика и она болгарка. Вернулся черноволосый, и они ушли.

В последующие дни я занимался делами и долго не мог понять, кто такая Розика, когда она позвонила мне. Она сказала, что «Дневник неудачника» так ей понравился, что она хочет встретиться со мной. Она хочет прийти ко мне. Я дал адрес. Она пришла с несколькими бутылками вина. У меня была трава, мы пили, курили и смеялись. Тогда я считал своим долгом make love с каждой женщиной, которая оставалась со мной наедине. Мы стали любовниками часа через два после ее прихода.

После lovemaking она с сожалением сообщила, что хотела иметь со мной дружеские отношения, но теперь уже поздно, что поделаешь, это все трава. Мы стали встречаться. Пили вино, курили и совокуплялись, она каждый раз как бы уступала мне, нехотя. В третью нашу встречу она показала мне фотографии черноволосого юноши и ее в Биаррице. Я сказал, что они с мужем выглядят как интернациональные террористы.

— Вы красивые и загадочные,— заключил я.— К тому же ты подозрительно избегаешь появляться со мною на улицах.

Она неожиданно согласилась:

— Ты прав, Эдуард. Мой муж — югославский бандит. Он контролирует порнозаведения и клубы на улице Пигаль. Ты слышал о Бруно Шулаке? Мой муж — один из его адъютантов.

Я знал, кто такой Бруно Шулак. Это был остроумный, молодой и злой бандит, вскоре его убили в тюрьме Флери-Мерожис — выбросили из окна. Одним из подвигов Бруно было ограбление магазина «Картье» на пляс Вандом. Бывший солдат Иностранного легиона, Шулак дожил лишь до двадцати восьми лет. Такой был крутизны человек.

Розика исчезла на несколько дней и появилась в синяках: на лице и скулах. На руке ее были дорогие часы, а в ушах — серьги с сияющими камнями. Я спросил, кто ее избил.

— Муж,— отвечала она.— Я застала его дома с тринадцатилетней проституткой. Я лишь раз ударила его, он избил меня. На следующий день он подарил мне часы и серьги. Настоящий «Картье».

Так я узнал, что Шулак ограбил «Картье». Чуть позже сообщение появилось в газетах.

— Давай уедем,— плача предложила она.— В Бразилию!

Я согласился было на Бразилию, но она в отчаянии вскричала, что он достанет ее и в Бразилии.

Однажды она позвонила мне и в панике закричала:

— Эдуард, он дал мне «Люггер» и приказал: «Сиди, смотри на дверь, если кто войдет, стреляй!»

— Что случилось?— спросил я.

— Как, ты не знаешь?!— удивилась она.— С утра об этом говорят по всем телеканалам. Сегодня было совершено убийство в кафе на Шанзелизе, четверых застрелили. Это кафе моего мужа, и это его люди были застрелены. Приезжай и забери меня, Эдуард!

Я согласился, но она сказала, что входит муж. И положила трубку.

Я поделился своим секретом с другом. Фотограф Жерар Гасто посоветовал бросить жену бандита:

— Ты что, самоубийца?

— Что же я буду за мужчина, если брошу?

Гасто покрутил пальцем у виска и сказал, что лучше считать себя трусом, чем стать трупом.

Я сказал, что она нежная и даже стыдливая, хотя и жена бандита, что отдельные позы она отказывается принимать в постели.

Судьба избавила меня, однако, от принятия решений. Бандит спрятался, и она вместе с ним.

А в декабре 1982 года ко мне прилетела Наташа Медведева. Розика зашла один раз, но у меня жила Наташа, и я не принял ее. Зашла еще, и опять была Наташа. Она перестала приходить. Впоследствии я видел ее на обложке двух-трех книжек. Дешевых детективов в бумажных обложках. На память о Розике у меня осталось тонкое серебряное колечко «Картье». Оно побывало со мной в тюрьме. Я ношу его на пальце-мизинце рядом с кольцом, подаренным Наташей.

Лиля и Таня

Первая истина: великие женщины — те, что сумели присоединиться к истории, найдя великого мужчину. Вторая истина: в великих женщинах никогда не утихает ревность.

С Лилей Брик меня, тщеславного молодого человека, познакомила в 1970 году поэтесса Муза Павлова. Муза, косматая, крючконосая, была похожа на ведьму в расцвете креативных сил: она привела меня в квартиру Брик и Катаняна и гордо представила как самородка из глубинки. Вдвоем они заставили меня читать стихи. И вот из недр квартиры на Кутузовском появилась Лиля. О, как она была размалевана всяческими синими тушами и тенями! Я подумал: вот не старуха, а клоун. Маленького роста, перепудренная, перекрашенная, одетая в цирковые какие-то индийско-цыганские тряпки (не платье, не халат, не блузка и юбка, но сразу все вместе). Лиля села в кресло. «Вот уродица!— подумал я.— Как же Маяковский мог с нею…» Но тотчас вспомнил, что Маяковский влюбился в Лилю юную, лет пятьдесят пять тому назад.

Я бы, наверное, не стал поддерживать дальнейшие отношения со старой парой, если бы не Елена. Юную любовницу, а затем жену нужно было развлекать, выводить в свет, а какой свет можно было найти в Москве тех лет, больший, чем квартира интернациональной светской звезды Лили?! Лиля и Елена поддерживали отношения до самого нашего отъезда из России, причиной этих особых отношений была красота моей юной жены. Брик даже сделала стеснительную надпись на своем фото пятидесятилетней давности: «Леночке и Эдику, не очень красивая Лиля». То есть она публично признала, что была менее красива. Как-то Лиля неосторожно пообещала подарить Елене фамильный браслет, доставшийся ей от отца, придворного ювелира Кагана, но так и не подарила. Пожадничала, а точнее, сдалась своим воспоминаниям и сентиментам…

С Татьяной Яковлевой нас познакомил Иосиф Бродский. Привел как-то в начале 1975 года в brown-stone Либермана на 70-й улице. В гостиной, полной живых цветов, нас вначале развлекал Алекс, худой, с ниточкой усиков, похожий на отставного английского офицера арт-директор издательского дома Conde Nast. А затем к нам спустилась сверху Татьяна и оказалась таким же размалеванным клоуном в неопределенных одеждах, какой была и Лиля. Татьяна сказала, что болеет, указала на свой покрасневший нос, продемонстрировала свой ржавый, якобы простуженный голос (впоследствии оказалось, что голос у нее всегда ржавый). Татьяна привычно оценила красоту Елены, спросила у нас все, что спрашивают у эмигрантов. Бродский ушел, стали прощаться и мы. Я уверен, что это был бы наш первый и последний визит к Либерманам, если бы Елена не упомянула имя Лили. Она сообщила, что у нас есть фотографии с Лилей и Катаняном. Этим замечанием Елена, сама того не зная, решила нашу судьбу.

— Приходите ко мне завтра,— оживилась Татьяна.— Будут интересные люди. Аведон, Капоте… будет ли Энди?— обратилась Татьяна к Алексу. И к нам: — Приносите фотографии!

Алекс сказал, что Уорхолл будет.

Впоследствии я и Елена, вместе и порознь, были желанными гостями Татьяны. Ведь в России мы дружили с ее соперницей. Оказывается, даже если женщинам за семьдесят, они не перестают оценивать и оспаривать соперницу в борьбе за великого мужчину. Какая она? Нетактичный, молодой и злой, в первый раз на вопрос «какая?» я брякнул:

— Похожа на клоуна или на ведьму на детском утреннике.

— А я?— засмеялась Татьяна, затягиваясь сигаретой.

— Вы большая,— только и нашелся я ответить.

— Старые женщины, молодой Лимонов, охотнее выглядят клоунами — как куски преувеличенного искусства,— чем старухами,— сказала Татьяна.

Себя Татьяна считала намного красивее Лили, но наделяла соперницу интеллектом много выше своего.

— Сестры Каган всегда умели выглядеть интересными,— сказала как-то Татьяна.— В борьбе за мужчину они не гнушались интригами. Эльза, чтобы завоевать Арагона, даже стала французской романисткой. А Лиля шла ради Маяковского на прямой шантаж.

Помню обед в нью-йоркской гостиной миллионера Гриши Грегори.

— Маяковский называл меня «Малая Антанта»,— горделиво признался Грегори, когда мы ели суп под большой картиной Сальвадора Дали.— А за Лидой он ухаживал, да она ему не дала.

— А теперь вот жалею… — сказала красивая старая Лида.

Когда мы ехали с обеда, Татьяна закурила и сообщила:

— Иногда Лидочка напускает туману о своих отношениях с Маяковским… Делает вид, что, может быть, и дала…

Space Angel

Это история о загадочном существе по имени SADKO SPACE ANGEL, но не только о ней (или о нем, потому что я не уверен, какого оно пола). Шел 2001 год. Я находился под следствием в лефортовской камере. Два соседа: «радуевец» Аслан Алхазуров и некто, прозванный мной Ихтиандром, разделяли мое заключение. Короткое московское лето прошло, нам перестали открывать на ночь окно, и совсем исчезло пространство. Ранее был виден кусок тюремного забора и некая деревянная башня за ним и пара желтых деревьев — отрада глаза. Теперь мутное стекло лишило нас пространства.

И вот мне принесли бандероль из Англии. Я понятия не имел, кто там в Англии выслал мне книги, одноразовый фотоаппарат «Кодак» и несколько дисков. Ясно, что фотоаппарат мне не разрешили, диски тоже не разрешили, но мне принесли сразу три большие книги, все на английском. Толстое творение наркоторговца Ховарда Маркса о его семилетнем пребывании в американской тюрьме подняло мой дух, и без того, впрочем, не слабый. Иллюстрированный самоучитель под названием «Прояснение йоги» индийского копченого дядьки по имени Б.К.С.Айенгар должен был научить меня шестистам с лишним позам йоги, если справедливый российский суд сунет мне лет двадцать.

Но более всего меня порадовала книга «Лондон 60-х» в фотографиях. Потому что там была уйма пространства. Там были классные фотографии: юные «Роллинг Стоунс» в тесных полушубочках и смешных костюмах идут через парк с искаженными наркотиками лицами. Гроб Черчилля на лафете пушки в окружении четкого каре морских пехотинцев в белых шапочках, снимок сверху. Шестнадцатилетняя Сью Лайон, сыгравшая в фильме «Лолита» Лолиту, пришедшая на просмотр своего фильма впервые, так как в родных Соединенных Штатах не могла этого сделать ввиду возраста. И еще несколько сотен фотографий актеров, полицейских, гангстеров Ист-Энда, первых хиппи и первых скинов, фотомодели Твигги. О, как я насладился улицами Лондона, как, что называется, «ласкал глазами» Kings Road и Пикадилли, и Гайд-парк, вспоминая, как жил в Лондоне в 1980-м! Альбом был черно-белый, прекрасный альбом, целый мир, а не альбом. Пиршество богов, а не альбом, волшебная картонная дверь — выход из гнусной тюремной камеры.

SADKO прислала мне и письмо на русско-английском языке:

«Я узнала, Эд, что ты в тюрьме, и подумала, что тебе необходимо пространство. Вот посылаю тебе Лондон».

За первыми приношениями последовала целая, может быть, сотня открыток, книг и даже подушка! Подушку я потом возил с собой по всем моим тюрьмам и вышел с нею на волю. Вишневого цвета, на ней голый ангел с крыльями держит не то двух змей, не то ленты. Она прислала мне красную открытку со схематическим Че Геварой в берете, и я поставил открытку на тюремный столик — «дубок». Она прислала мне Будду. И сборник стихов, написанных от мужского «я», что впервые заставило меня подумать — с кем же, собственно, я переписываюсь, с «ним» или с «нею». По тем скупым сведениям, которые я себе собрал о ней из ее писем, выходило, что она живет с богатым человеком, у нее есть хорошо оборудованная студия для звукозаписи и для фотосъемок.

Она часто отправлялась в путешествия, откуда присылала мне красивые открытки. В одном из писем она призналась, что подростком читала мои книги. Из чего я разумно заключил, что Ангелу Пространства должно быть лет двадцать пять, ну до тридцати. Когда меня увезли в Саратов, то с небольшим перерывом открытки, и письма, и книги посыпались туда. Голубые Ницца, Сардиния, Корсика, пальмы и море…

Ближе к приговору она прислала мне предупреждение:

«У тебя наступает серьезное время, Эд! Держись!»

У нее у самой наступило, по-видимому, серьезное время. Ангел получила какую-то музыкальную премию за альбом Paradise, но рассорилась с богатым человеком. Во всяком случае, я так интерпретировал то обстоятельство, что она сменила адрес, точнее, обратного адреса у нее долгое время не было и вообще не появилось… Потом меня приговорили к четырем годам, оправдав по трем статьям и осудив лишь за организацию приобретения оружия, и быстро перевели в лагерь.

По выходе на свободу я получил со склада мои вещи и смог увидеть некоторые фотографии Ангела. На альбоме Paradise Ангел смотрится и как «он» — мускулистые руки, крупные кисти рук, и как «она» — длинные волосы, прикрытые руками груди. На вкладке альбома Unpronounceable Feelings Ангел в шляпе, в кожаной куртке на голое тело, с гитарой выглядит явственно женственной, в вырезе куртки видны груди. Такое впечатление, что Ангел намеренно играет на своей сексуальной неопределенности. Ведь Ангел не человек.

Я написал ей несколько писем по старому адресу. И не получил ответа. Я написал письмо ее подруге, некоей Наташе с английской фамилией, и попросил сообщить Ангелу, что я разыскиваю ее, и передать ей мои телефоны. Через пару недель мне позвонила из Лондона эта самая Наташа и сообщила, что она понятия не имеет, где живет Ангел, что Ангел пропала, а по ее старому телефону отвечают, что она здесь больше не живет. Мне показалось почему-то неприличным задать Наташе вопрос о том, какого пола Ангел. Но, может быть, как-нибудь я выпью слишком много, позвоню в Лондон и задам этот вопрос. Впрочем, ответ на него вряд ли что изменит. Ангел помогла мне выжить в закопченных стенах тюрем, посылая приветы, теплые слова, яркие открытки и книги, в которых жило вечное и вольно плескалось пространство.

Спасибо тебе, Ангел мой. Если хочешь, я на тебе женюсь. Nobody's perfect.

Простая Love Story

В обычной жизни происходит немало любовных трагедий, достойных высокого стиля Шекспира, но их некому заметить и записать. Обыватель плохо помнит себя. В конце пятидесятых годов прошлого века в одном классе со мной, в харьковской средней школе №8, учился Виктор Головашев. Это был небольшого роста молодой атлет, широкий в плечах, с первым разрядом по вольной борьбе. Ну, знаете, есть такой тип некрупных, которые компенсируют себя, становясь могучими. Развитой и современный, помню, Виктор мог страницами цитировать Маяковского. Я, начавший тогда писать стихи, был предметом его иронии. Девушки нашей школы были ему, по-видимому, неинтересны, и какое-то время я видел его одного. А в девятом классе появилась хромая Ванда, на два года старше его. Она переехала жить в наш поселок из другого района и сразу приобрела репутацию загадочной девушки, каковых в Салтовском поселке было очень немного. Она поселилась с бабкой на отшибе, у самого часового завода, недалеко от русского кладбища. Ванда прихрамывала, даже одно время ходила с палочкой. Прямые волосы иностранной скобкой.

Фамилия у нее была польская. Вот за давностью лет я запамятовал, какая, но фамилия ей была и не нужна. Мы звали ее Ванда. Родители у нее почему-то жили в Германии.

Училась она не в нашей школе, переехала в поселок из города, но переводиться к нам не стала. Ездила в прежнюю на трамвае. Ванда ходила в брюках, а тогда еще девушки не ходили в брюках. От трамвайной остановки она обыкновенно шла, сопровождаемая то одним, то другим парнем. О ней было известно, что соседи по дому видели ее пьяной и что иногда за ней приезжал взрослый мужик на черной «Волге». Мы, подростки, считали ее проституткой. Так и говорили, что Ванда — проститутка. Впрочем, вряд ли мы могли объяснить, что это такое.

Однажды я увидел, что Ванду провожает Витька. Дело в том, что путь от трамвайной остановки к ее дому проходил у меня под окнами. Вот я и увидел: идет Ванда, прихрамывает и насмешливо — видно было по выражению лица — разговаривает с Витькой. Видимо, она позволила ему дружить с ней, потому что впоследствии он стал проходить в моем окне все чаще и чаще с нею или от нее. Иногда он шел пьяный. Раньше с ним такого не случалось.

По окончании школы он поступил в Харьковское танковое училище. Как спортсмена его приняли с восторгом. В том же училище вместе с ним учился другой парень из нашего класса — Ленька Коровин. Он стал в десятом классе на полметра выше, чем был в девятом. Уже после школы мне случайно встретился Ленька и сообщил, что Ванда теперь с Витькой, но и еще с какими-то мужиками встречается, а Витька страдает, пьет и рвется в квартиру, которую она делит с бабкой.

Впоследствии я выбрался с Салтовского поселка, жил в центре Харькова, а через три года и вовсе уехал в Москву и потерял все связи со школьными друзьями. Узнал лишь, что Витька и Ленька окончили училище, служат в одной танковой части, где-то в Средней Азии, и что Ванда женила Витьку на себе. Добилась-таки своего.

А потом был провал, то есть я уехал на Запад и пятнадцать лет не имел никаких сведений о ребятах и девушках с Салтовского поселка, уже ставших за это время пожилыми мужчинами и женщинами. В 1989 году Юлиан Семенов добился для меня разрешения приехать в СССР, и я, конечно, побывал в Харькове у родителей. Моя мать поведала мне конец грустной истории любви Витьки и Ванды.

Во всех внешних проявлениях Ванды — брюки, палочка, хромота, скобка волос — было нечто потустороннее и изломанное. Вероятнее всего, она компенсировала свою хромоту мужчинами. Насмешливо и как бы уступая восхищению ею, Ванда позволила Витьке жениться на ней.

И он увез ее с собой в Среднюю Азию. Военный городок находился в месте пустынном и далеком от больших городов. Да и малых не было поблизости. Ей, видимо, было страшно скучно, а она не желала ограничиваться одним витькиным восхищением. Ванда стала спать и с офицерами, и с солдатами гарнизона. Однажды Витька вернулся с дежурства раньше обычного и застал свою любимую голой, на ней лежал молоденький солдатик. Витька жестоко избил ее и ушел в запой.

Вышел он из запоя уже не майором, а простым смертным. Его выгнали из армии.

Он вернулся в Харьков один. И пошел работать на завод «Серп и молот» простым рабочим. Поселился у матери. Работал и пил. Пил и работал. Через шесть месяцев, в разгар лета, вернувшись с приусадебного участка, мать нашла сорокапятилетнего сына на кухне висящим в петле. В кармане брюк была записка, в которой Виктор обвинял в своей смерти Ванду. Но, конечно, никаких последствий слова, брошенные самоубийцей, не имели.

Витькина мать, когда-то чернобровая полная женщина, враз превратилась в глубокую старуху. Она скрыла, что Виктор покончил с собой. Чтоб избежать позора. Так и считается, что сын ее умер. А где сейчас Ванда, никто не знает.

Лысая певица

Когда долго живешь на свете, то забываешь сам себя, каким ты был когда-то, в тот или иной период. Правда, если иметь архив фотографий, то можно вспомнить себя, каким ты был, скажем, в конце семидесятых годов в Нью-Йорке. Но мой архив развеян ветром переездов, войн, тюремного заключения.

Кстати, о тюремном заключении. Меня десять месяцев судили в Саратове, и все это время я получал газеты и журналы. Лучшими днями для чтения были суббота и воскресенье, когда я не ездил в суды. Однажды, взгромоздившись на шконку, я с наслаждением перечитывал полученные газеты числом более десятка. И вдруг наткнулся на музыкальную рецензию. Кажется, на предпоследней странице «Коммерсанта», в секции культуры. Критик доброжелательно написал об очень известном в Соединенных Штатах и в мире, но не известном мне оркестре из Нью-Йорка. Если не ошибаюсь, коллектив так и назывался — New-York Orchestra. Рецензия была снабжена фотографией этого большого оркестра. Среди мужчин-музыкантов стояла женщина, которую я безошибочно узнал, хотя прошло четверть века. Мэрилин Мазюр — моя подружка, девочка-фотограф из школы visual arts в Нью-Йорке,— смотрела на меня взрослая, но мало изменившаяся. И чтобы у меня не было сомнений, рецензент особо отметил отличную игру на ударных инструментах «знаменитой Мэрилин Мазюр».

Все данные сходились. За исключением профессии. Но в конце концов в пору нашей с ней любви ей было лет девятнадцать-двадцать. В таком возрасте часто меняют увлечения. Внизу проснулись сокамерники, а я смотрел и смотрел на фотографию своей бывшей юной подруги и с наслаждением вспоминал ее. На фотографии на ней белая блузка, длинные вьющиеся черные локоны парика. По-видимому, она и сейчас носит парик, как носила его тогда. Из-за того парика я за глаза называл ее — Лысая певица.

Лысая певица была обворожительной юной еврейкой из Бруклина. Я обнаружил, что она носит парик, в первый же вечер нашего знакомства, когда этот парик сдвинулся ей на лоб в результате нашей страсти друг к другу. Мы приехали в мой отель на Бродвее, в дешевую и не очень чистую мою комнату, и с наслаждением made love. В те годы еще не появился СПИД и отношения между полами не были стеснены ненужными церемониями, так что мы схватили друг друга на праздновании чьего-то дня рождения, вцепились и не выпустили. Потом стали встречаться, потому что понравились друг другу в постели. Мэрилин была высокая, сисястая, но худая девочка с тонкой талией и крупными бедрами и попой. Родители ее были детьми еврейских эмигрантов из Восточной Европы.

Я так никогда толком и не понял, почему она носит парик. Она никогда его не снимала полностью, но я успевал всякий раз заметить, что под париком она была свежеострижена, как осеннее восточноевропейское поле. Мне она объяснила, что, когда нервничает, выдирает себе волосы. Однако невротичкой я бы ее никогда не назвал, она была скорее экзальтированной, увлекающейся, похотливой молодой самочкой, влюбившейся в молодого мужика из России. Любопытная, она шлялась повсюду со своим фотоаппаратом. Помню, что однажды она снимала беременных моделей, там, где сейчас находится Sea Port, в нижнем Манхэттане, тогда там были пустыри и склады. В другой раз она привела меня на заседание садомазохистского клуба «Нахтигаль» на 14-й улице. В те годы подобные клубы были запрещены, и в окрашенном красной краской большом ангаре царило нервное оживление. Собравшиеся ожидали полицейского рейда. В конце концов, мы стали встречаться в ее квартире в Бруклине и предавались там безудержной страсти: у меня, извините, несколько раз кровоточил истертый об нее член. Однажды она, стесняясь, долго и старательно снимала меня голого. Но снимки показывать отказалась, якобы ничего не вышло, потому что, как посетовала она:

— Я слишком люблю тебя, Эдуард!

У меня долгое время хранилось несколько фотографий — я и Мэрилин в ее квартире,— сделанных ее учителем фотографии, седой дамой по имени Эрика (вот фамилии уже не помню). Там она, как юная страстная козочка, такая Кармен, смотрит на меня влюбленными глазами, а я протягиваю ей цветок. На фотографии я выгляжу как этакий длинноволосый соблазнитель. И я без очков — носил контактные линзы.

Разошлись мы постепенно. По-видимому, причиной было то обстоятельство, что я любил ее меньше, чем она меня. Кроме нее, у меня были другие девочки, а у нее, я думаю, не было тогда других увлечений. Я не оценил ее тогда.

И вот на тюремной шконке в Саратове — третий корпус Саратовской центральной тюрьмы, зима только что начавшегося 2003 года — и теплые чувства и радость посетили меня. Я вспомнил ее тело и нашу молодую любовь, и мою заносчивость и наглость, и ее шепот: «I love you, Edward», и истертый в кровь свой член и расхохотался.

— Что, Вениаминыч, классный сон приснился?— спросил снизу старший по камере Игорь, оторвавшись от лицезрения телевизора.

— Девка тут одна была,— пояснил я.— Дурак я был. Любила меня. Четверть века прошло.

Игорь не ответил мне, так как игроки «Спартака» повели мяч к воротам противника. Он заорал:

— А-а-а-а!

Ну и вся камера с ним.

В двух моих книгах — «Дневник неудачника» и «История его слуги» — есть персонажи: Лысая певица и фотограф Сэра. Это одно и то же лицо. Мэрилин Мазюр.

В веселый сезон поздравлений

В веселый сезон поздравлений, season of greetings, как его называют в западных странах, когда улицы их городов превращаются в разукрашенный разноцветными огнями елочный базар и Деды Морозы звонят в колокольчик «Джингл-беллс», вторую тюрьму в городе Энгельсе расформировали.

Поздно ночью двадцать шестого декабря мы сидели — последние несколько десятков душ — на корточках вдоль стены, руки на затылках, полностью одетые для этапа, и морозный ветер гулял нам по спинам. Мороз был — двадцать семь градусов, когда в мерзлом «воронке», десять зэков в одной голубятне, одиннадцать — в другой, мы тряслись через невидимую нам Волгу, мать родную, русскую реку, из заволжских степей в блистательный Саратов. Между тем в месиве зэков и баулов видны были счастливые зэковские лица. Об оставленной «двойке» — тюрьме строгого режима внутри лагеря строгого режима — никто не жалел, а многие вспоминали с огорчением. Мы ехали — часть на тридцать третью пересыльную зону, часть в Саратовский централ. А в Саратовском централе пределом зэковских мечтаний было попасть на «третьяк», то есть в третий корпус. Там сидели тяжелостатейные и особо опасные, но сидели на слабом режиме, можно сказать, никаком режиме! На «третьяке» можно было не вставать утром, до самой поверки спать! Дежурный брал из кормушки хлеб, сахар, кашу по желанию, сдавал мусор, а остальные зэки спали… храпели! В то время как на «двойке» тебя срывал с постели крик казахов:

— Подъем!

Там служила туча казахов, как мух их там было, этих казахов. И больше ты не имел права прилечь. Там запрещали электроплитки и телевизор! Поэтому зэки радовались, как дети, в морозном зэковозе. В то время как за решеткой голубятни мрачные рыцари ГУИНа в полушубках и валенках молчали истуканами. Спросивши разрешения, зэки закурили все сразу, хотя разрешение дали одному. Этот освежающий запах сигареты на морозе! В зэковской вони, ибо, конечно, мы воняли, да еще как! Полумытыми телами… наша одежда пропиталась парами бесчисленных овсянок и перловок, бесчисленных вонючих супов, запахом клозета, табачных выдохов, мокроты, мочи, несвежих носков, подмышками, лобками, вонючими нашими парами голов. На этот запах мгновенно включаются конвойные собаки и хрипло рычат, слюна у горла стянута ошейником, а по нему стегает поводком казах. Они неистовствовали, когда мы выпрыгивали во двор централа в каком-то часу ночи.

В централе было тепло, мутно горели слабые лампочки над дверьми карантинных камер.

— Опять к нам?— участливо спросил высокий офицер в фуражке с высокой тульей, он обыскивал меня.

— Опять,— заявил я счастливо,— к вам!

— Что, не понравилось на «двойке»?

— Нет,— подтвердил я счастливо,— не понравилось совсем. Я патриот «третьяка».

— Раздевайтесь!— приказал офицер.

И я, сдирая с себя одежды, стал передавать их офицеру. Остался в чем мать родила, присел раз пять и оделся вновь, легко и весело.

— Переночуете в одиннадцатом карантине и завтра к восьми утра поедете «домой», на «третьяк»,— сказал офицер,— вероятнее всего, в вашу же старую камеру и посадят, в сто двадцать пятую.

В восемь утра я сидел в ледяной голубятне автозэка с человеком по имени Топта, за решеткой от нас поместились ехавшие на вышки стрелки: молодая женщина с накрашенными губами и пожилой офицер, оба в тулупах и валенках, с карабинами. Они беседовали о зарплате, а я безутешно глядел на ее помаду и белые руки. На «третьяке» меня признали своим, пошутили, что я без них жить не могу, продержали полдня в решке на первом этаже, еще раз обшмонали и лишь затем отвели на третий этаж в камеру сто пятьдесят шесть, где уже жили четверо заключенных. Поэтому я устроился спать на полу, у батареи.

Тридцать первого декабря администрация сделала мне подарок. Парня по имени Денис — на бицепсе у него была выколота вертящаяся свастика в круге — перевели от нас, и я занял его шконку.

В новогоднюю ночь мы уселись за колченогий низкий стол. На столе у нас, как в романах Дюма, была копченая курица. Курицу «загнали» дяде Юре его дочери. И был тюрьме разрешен просмотр телевизора до шести утра. Я был абсолютно счастлив в ту ночь с тридцать первого декабря две тысячи второго года на первое января две тысячи третьего. Ведь с чудовищной «двойки» я вернулся в родной «третьяк».

В полночь зэки закричали «С Новым годом, «третьяк»!» и забарабанили по дверям и решеткам. И караульная смена ничего не сказала. Новый год все-таки.

«Новый год, порядки новые,
колючей проволокой наш лагерь обнесен,
со всех сторон глядят глаза суровые…»

— поется в старой воровской песне.

Моя жизнь не всегда была так трагично несчастлива… Париж, тридцать первое декабря тысяча девятьсот восемьдесят пятого года. Я временно разошелся в тот год с тяжелой Наташей Медведевой, и мы жили на разных квартирах. В меня была влюблена тогда немецкая девочка-журналистка Изабель Гроу. Она писала для модного глянцевого журнала «Темпо», у нее были длинные ножки, тонкие, ниже лопаток, волосы девочки из приличной семьи.

И от нее обильно и нежно пахло духами «Кристиан Диор», ими когда-то душилась, грешными, другая модная девочка в городе Москве.

Изабель была темная блондинка. Папа-адвокат отправил ее в Париж учиться. Она училась в Сорбонне и писала для «Темпо» репортажи, в том числе и обо мне. Мы вместе «вращались», или, как сейчас говорят, «тусовались», среди парижских экспатриантов, то есть иностранцев: это были немцы, американцы, был даже художник-ирландец. Париж в восьмидесятые был дешевым городом для иностранцев. Многие пытались повторить судьбу Джойса, или Хемингуэя, или Пикассо.

Тогда я не ценил себя очень уж высоко. Я ходил в советской солдатской шинели стройбата, с золотыми буквами СА на черных погонах, был автором четырех романов, изданных по-французски и имевших шумный успех. Я жил в Париже шестой год. Другой считал бы все это основанием для того, чтобы быть наглым на моем месте. Но я ставил планку выше и переживал к тому же разрыв с Наташей, с адским, как позднее выяснилось, персонажем. А Изабель приходила соблазнять меня в мою мансарду на рю де Тюренн, она вытягивала ножки, принимала позы. Но я почему-то спал с кем угодно, только не с ней, а был для нее вроде старшего брата.

Тридцать первое наша компания решила провести на колесах. Мы загрузились в несколько автомобилей и начали рано. Мы заехали на квартиру американцев близ Ле Алля. Помню, когда мы выходили из авто, я отметил побелевшие плиты тротуара, что указывает в Париже на мороз. Снега в ту зиму не было, он обильно выпал лишь на следующий Новый год. А тогда мои лаковые туфли отпечатывали на белой изморози следы. Нужно еще сказать, что на мне был токсидо, то есть смокинг,— брюки с лампасами и сам смокинг. И белое пальто поверх. Белое пальто я купил когда-то в Нью-Йорке, но надевал его считанное количество раз. А тут такой случай — Новый год, Париж, красивая германка тоненькая Изабель с большой грудью. Марихуана американцев сблизила нас, и мы целовались. Я думаю, глядя в прошлое, что мы были очень красивой парой, стильной.

От американцев спустя пару часов мы помчались дальше. Париж и в обычные ночи напоминает праздник, а в season of greetings, между Кристмасом и Новым годом, он — симфония огней. К подсветке исторических памятников присоединились растяжки на улицах, вспыхивавшие сотнями тысяч лампочек. Изабель сидела у меня на коленях, и даже сквозь пальто я чувствовал ее горячие ляжки и задик. Может, они горели от выпитого ею шампанского?

Уже в новом, тысяча девятьсот восемьдесят шестом году мы домчались до пригорода Парижа, где в особняке некоего неприлично богатого еврея были танцы. И был кокаин. И, конечно, еще и еще шампанское. Там, казалось, был весь Париж! Я встретил своего приятеля Пьер-Франсуа Моро и встретил элегантного носатого Алена Брауна с соплей алого платка из нагрудного кармана, и его подругу, и девушек из порножурнала «Женские письма», Анн и Кароль. Все они, красивые и возбужденные, танцевали, бегали из зала в зал, все были молодые и красивые. Толстый, привычно пьяный хозяин-еврей слонялся по залам с сигарой, в смокинге, как и я, и получал видимое удовольствие от веселья своих гостей. О подобных сборищах можно прочесть у Скотта Фитцджеральда. Там было несколько сотен гостей! Играли два оркестра!

Уже много позже того, как рассвело, мы с трудом поднялись в мою мансарду и свалились спать, полураздевшись. Я, Анн, Кароль, ирландский мальчик с фамилией, начинающейся на «О», и Изабель. Мы тотчас уснули вповалку шампанским утренним сном, и во сне я дышал духами «Кристиан Диор», ибо спал, уткнувшись носом в душистую гривку Изабель. А рука моя покоилась на ее ляжке, где она сподобилась порвать чулок.

Прошлое бывало и красивым, не правда ли?

P.S.

Мы целовались в Новый год,
Но все когда-нибудь пройдет,—
Пришел тюремный Новый год,
И часовые у ворот…
Арифметический расчет
Глаголет: горстка лет пройдет,
Судьбы сместится колесо
И дрогнет чаша у весов…
То дрогнет вниз,
То вверх скользнет:
Тюремный год —
Счастливый год…
С татуировкой на щеке
Сидит парняга в кабаке.
Ты видишь, милая, он свой,
Как ты да я, да мы с тобой…
Ведь на коленной чашке
У тебя цветок,
А на правой ляжке голубок…

«Но я люблю тебя, Наташка…»

Люди развиваются постепенно. В 1996–1997 годах я еще ходил в Госдуму на заседания Комитета по геополитике. Его возглавлял Алексей Митрофанов из ЛДПР. Мы разрабатывали закон о статусе русской нации, который впоследствии выдержал даже два думских слушания, но не набрал нужного большинства в Совете Думы и был погребен. А зря. Нужный закон. Мы там собирались каждую неделю в большой комнате комитета, и кого там только не было! Несколько толковых людей и, как всегда, жирная туча пикейных жилетов, болтунов и алкоголиков. Для своего оправдания могу сказать, что тогда я еще чуть-чуть верил в российский парламентаризм. Теперь не верю, и если я приду в здание Госдумы, то сбегутся все охранники, менты, ФСБ и не пустят. Грудью лягут на паркет. Я пробовал. Но я не об этом. Я о девочке. Я уже тогда был серьезный политик, однако на девочек и некоторых дам озирался и оборачивался. И, надеюсь, буду до конца дней моих. Вот Жорж Клемансо, по прозвищу Тигр, французский премьер, умер в возрасте восьмидесяти восьми лет в задней комнате за своим рабочим кабинетом с дамой тридцати лет с небольшим. Французы гордятся — и правильно — вирильностью своих лидеров.

Тигр умер как мужчина, как надо.

Мы стояли в коридоре — один чечен, я, адвокат Беляк, еще кто-то — после заседания. И идет она: глазки блудливые, тощенькая, задик затянут в вельветовые брючки, волосы окрашены перьями черными и синими, носик расплывчатый, протезные какие-то модные каблуки — юная дегенераточка. Протискивается мимо, как нитка в иголочку, в дверь. Не очень желая пройти.

— Что делают в Государственной думе дети?— спрашиваю.

— Работают,— отвечает она дерзко. И к адвокату Беляку: — Здравствуй, Сергей.

Ее звали Наташа. В тот день у Беляка был день рождения, и мы пошли в столовую Госдумы выпить шампанского. И я пригласил ее пойти с нами. И она совсем не упиралась и пошла.

О, столовая Госдумы в те годы! Там повсюду стояли букеты цветов, и она скорее напоминала бальный зал из фильма по роману Скотта Фитцджеральда «Ночь нежна», чем столовую законодательного органа РФ. Давно забылись залпы октября девяносто третьего года, и недавние враги оживленно обедали вместе. Я лично видел Гайдара, хохочущего вместе с коммунистом Лукьяновым, генерала Варенникова с фирменным стаканом молока, не говоря уже о разбитных элдэпээровцах, у тех на дворе был вечный праздник, который всегда с тобой. Во главе с Бахусом — Владимиром Вольфовичем.

Мы выпили в этой обстановке две бутылки шампанского, и она смотрела на меня черными глазами любопытного ребенка, эта дочь дантиста, 1979 года рождения. Она знала, кто я такой, и ей нравились такие, как я. А мне нравилась она и то, что она 1979 года рождения,— я находил ее абсолютно безупречной. Впоследствии я открыл, что у нее совершенно нет сисек, но это не повлияло на мою attraction к ней, скорее это было дополнительным ее достоинством. Боже мой, она вся была очарование, каждое движение отличалось современной грацией дегенератика. Она виляла попой, шаркала ногами, когда уходила, на нее смотрел весь зал. Мы договорились встретиться. Я уж не помню, где мы были в первую встречу, но по обоюдному сговору, современные ребята, я и она, мы овладели друг другом в туалете. В моем туалете в доме в Калошином переулке, где я счастливо, по-холостяцки жил в те годы, лишь изредка на ком-нибудь останавливаясь. Зачем в туалете? Ну мы там почему-то целовались, потом современная эстетика и теплый пол — человек, сдававший мне квартиру, сделал там пол с подогревом.

Видите, я сам над собой посмеиваюсь, но она доставляла мне множество удовольствий, я любил ее. Я вообще не отличаюсь мрачным мировоззрением, у меня оно светлое, несмотря на порой враждебные обстоятельства моей жизни. Нет, я не квелый угро-финн из лесов, я, бывало, пел веселые песни даже в тюрьме.

Мы стали с ней встречаться. То я приходил к ней в Госдуму и мы вместе обедали в столовой, вызывая всеобщее внимание и ревность госдумовских мужланов. Мы пили шампанское. То она проводила уикенды у меня и мы весело напивались за обедом, и я домогался, а она якобы оборонялась, но потом позволяла себя брать. Однажды мы сходили в клуб «Титаник», где она, не рассчитав силенок, напилась, а я ее изругал, и она плакала. А то мы пошли к фотографу Хайди Холлинджер, и она нас фотографировала (фотографии позднее разорвала другая девушка).

Как у всякой активной девочки, у нее был груз на шее — бывший ее boyfriend, наркоман. Как-то она привела его ко мне, они напились, и я их выгнал, впрочем, не злясь, а смеясь в душе…

Ну и как, вы думаете, закончился мой с ней роман? Э, нет, вопреки логике, не девочки бросают мужчин моего возраста. Это я пожертвовал ею ради Лизы, моей бывшей женщины, решившей тогда вернуться ко мне, без сомнения, только для того, чтобы разрушить мое счастье в ноябре 1997-го.

Наташка плакала, лежала несколько месяцев дома, пыталась отравиться. Когда в марте меня бросила Лиза, я вызвонил Наташку, опять любовался ее неуклюжестью, пошел покупать с нею (и с моим охранником) какие-то нужные ей папки на Тверской в канцтоварах. Она была серьезной, повзрослевшей, на высоких каблуках, с черно-красными перьями волос и в коротком плаще из черного пластика. Она очень старалась быть высокомерной, но ей не очень удавалось. Мы стали судорожно встречаться. Весь апрель, май и часть июня 1998-го я уговаривал ее жить со мною, мне хотелось видеть ее каждый день и спать с нею ночью, обнимая ее. Не выпив, она была нежной и соглашалась жить вместе, выпив, кричала и укоряла меня за измену, говорила, что никогда не простит. 20 июня она обещала приехать с вещами. Я ждал ее весь день, наконец к вечеру пришел ее факс на мой Panasonic:

«Не верю. Не могу. Не буду».

Не по легкомыслию, но по страстному стечению судьбы или велению обстоятельств, в тот же день, еще с утра, я встретился с девочкой Настей шестнадцати лет, вручил ей партбилет НБП. При ней меня и посадили, и она дождалась меня из тюрьмы в 2003 году.

Но я люблю тебя, Наташка. Правда. Ей-богу.

О возрасте

В современном мире красивы только девочки

В Монтерчи (Ареццо, Италия), в кладбищенской часовне, есть фреска великого художника Пьеро делла Франческа «Мадонна дель Парто» — беременная Мадонна. Высокая, статная, с оголенной длинной шеей, переходящей в белые плечи, в голубом платье до пят, юная Мадонна холодна, таинственна и невозможно сексуальна. У нее одна разительная особенность: безволосые, голые глаза, то есть веки ее лишены ресниц. Есть нечто отдаленно китайское в этом чарующем лице, как в лицах определенного типа русских девушек. Моделью Пьеро вряд ли послужила наша соотечественница, вероятнее всего, он нашел ее в Ломбардии, населенной завоевавшими Северную Италию германцами и их потомками. К льняным волосикам Мадонны, заплетенным в косички, гладко уложенным поверх головы, на белых шнурах «приделан» темный почему-то нимб — как плоское блюдце. Голубое платье до пола, подобранное под грудью, расшнуровано в области живота, видна белая подкладка, правая рука лежит на животе. Ангелы распахивают, разводят двуполую занавесь в стороны. Мона Лиза, в сравнении с беременной Мадонной Пьеро делла Франческа,— просто торговка рыбой.

Пьеро делла Франческа умер в 1492 году, но его понимание красоты ультрасовременно. Мадонна высока, стройна, под платьем угадываются очертания фигуры, ноги Мадонны начинаются уже где-то под грудью. И этот удивительный, чарующий лик Божьей Матери, выносившей агитатора и революционера… Пьеро делла Франческа — особый художник. Он понимал крупный план и преимущества крупного плана. В наше время крупный план подзабыт и немоден. Человек и его лицо исчезли в массах. Современные фильмы бездарны, потому что они не разглядывают лиц. Так было не всегда. Интерес Пьеро делла Франческа к крупному плану возродил в XX веке кинематографист Пьер-Паоло Пазолини. В его фильмах — замечательно выразительные типажи, он не обращался к профессиональным актерам, но, например, весь фильм «Евангелие от Матфея» держится на замечательных изуверских лицах — и апостолов, и всех действующих лиц истории Распятого, на типажах, на носах, ушах, глазах. Лишенные современных костюмов, этих смешных тряпок, лица обретают некое величие. Самостийное, я бы сказал, величие.

Благодаря Пазолини, может быть, когда я прохожу мимо группы бомжей, то отмечаю их первозданные ужасные, или порочные, или робкие физиономии. В тюрьмах, где я сидел, я наблюдал немало удивительных лиц. К тому же лица имеют свойство меняться. Их преображает несчастье и полностью трансформирует огромное несчастье. Я наблюдал приговоренных к пожизненному заключению до и после приговора. Тяжелая могильная плита пожизненного заключения облагораживает и возвышает человека либо раздавливает его как червяка. Делает его загадочно-мрачным колоссом, на которого обычные люди смотрят снизу вверх, либо живым мертвецом с потухшими очами. Крупный план, таким образом, появлялся в эпохи, когда на Человека возлагались вдруг огромные надежды. Так было в эпоху Ренессанса и в шестидесятые годы XX века. Поскольку сейчас налицо девальвация Человека, потому немоден и крупный план. Что разглядывать Человека, если от него ничего и не ждешь?!

Беременной Мадонне Пьеро делла Франческа, этой холодной и свежей лилии, лет шестнадцать-семнадцать. Это, в сущности, забеременевшая от Духа Святого девочка. (Кстати, она не была женой плотника. Иосиф был «наггар». Это ущербный перевод сделал его плотником, а в Талмуде «наггар» — значит: «образованный человек, эрудит»). И в современном мире красивы только девочки. Пошлые журналы for men представляют нам раздутых до безобразия, сисястых и бокастых чудовищ в то время, как они — уже глубоко падшие вульгарные евы. А высшая красота и прелесть дочерей человеческих проявляется в их подростковом состоянии и держится недолго. Сборник тантрических текстов «Махамудра-Тилаке» рекомендует использовать в тантрических ритуалах девушек, которые, с западной точки зрения, относятся к категории подростков:

«Если не находится другой женщины, можно использовать женщину 20 лет, но не старше. Девушки свыше 20 лет лишены Тайной Силы».

Тайная Сила — это именно то, что есть в беременной от Духа Святого Мадонне Пьеро делла Франческа. Точнее, в той ломбардской девочке, которая позировала Пьеро для Мадонны. Тайная Сила включает в себя талант святости, прорицания, пророчества, кликушества, шаманства, зачатки безумия тоже. Шесть девственниц — служительниц храма богини Весты, шесть весталок, справляли ритуалы в круглом храме, находившемся внутри римского Форума. Они охраняли вечный огонь богини Очага. Весталки принимали обет девственности, нарушение его каралось свирепо: виновницу закапывали живьем. Как видим, человечество и отдельные его народы всегда стремились предохранить в своих девочках Тайную Силу.

Гумберт Гумберт, а точнее, творец Гумберта — господин Набоков, весьма старомодный господин, не совсем понял, что ему было нужно от Лолиты. Ему казалось, что ее юную плоть, тогда как в запахе американского чуингама присутствовала и на него всякий день дышала свежая наивная святость, экстаз святости. Обладание Лолитой давало ему ежедневное наслаждение заглядывать в головокружительную бездну девочки с Тайной Силой, обонять ее, осязать, обладать ею и профанировать. Ибо профанировать святость — высшее наслаждение! Однако загрязнить Лолиту просто плотскими совокуплениями было невозможно и никогда не будет возможно. Тайная Сила сама уходит из них в определенном возрасте, поскольку к тому времени грязнится их сияющая душа. Это неизбежно случается, но пусть это не будет причиной для уныния. Ведь они бывают!

Избегла профанации лишь Девственница Мария, Mater Dei. Потому ей и молятся толпы и целуют ее лик на иконах. В самой христианской церкви были долгое время противники Непорочного зачатия. Самым известным противником концепции Непорочности Девы Марии был святой Бернар Клервоский (1090–1153). После его смерти монах его же аббатства Клерво увидел святого во сне с темным пятном на груди — так его отметили Высшие Силы клеймом за то, что святой Бернар отвергал Непорочное зачатие.

Концепция Непорочного зачатия, так же как и Воскресение Христа,— две гигантские мечты человечества, связывающие нас с Божественным миром. Воскресение, правда, только единожды, и только для одного Сына человеческого, решает проблему смерти. В то время как концепция Непорочного зачатия возвеличивает девочку. Правда, одну девочку, и только однажды.

После смерти мы, «бедные души», вероятнее всего, попадем кто в Чистилище, где содержатся те, что виновны в простительных грехах. Там среди них ходит Девственница Мария, Mater Dei. И ободряет их. А кто-то попадет в Ад. Но Мадонна спасает даже виновных в смертных грехах — тех, кто пылает в Аду. Она ходит там меж сковород и пылающей смолы и прикасается к грешникам холодными пальчиками девочки-подростка. И боль исчезает. Говорят, дьяволу не нравится, что девочка Мария вмешивается в его дела. По крайней мере, средневековый хроникер донес до нас такие слова дьявола:

«Я жалуюсь ежедневно Богу об этой несправедливости. Но он глух, когда дело касается Матери, и оставляет ее хозяином и хозяйкой Рая».

Надеюсь, она коснется холодными пальчиками и меня, грешного. Там, в раскаленных ущельях ада.

О вишнях

Вероятнее всего, по отцу я потомок украинских запорожских казаков, бежавших после разгрома Сечи на Дону. Отец мой, Вениамин Иванович Савенко, родился в городке Боброве Воронежской области, согласно историкам, где-то в этих местах родился отец Степана Разина Тимофей. Во времена восстания Болотникова в городке Боброве как-то располагалась его ставка. В XVI, XVII, да и в XVIII веках в тех местах проходила зыбкая граница Российского государства, отделяющая его от Дикого Поля. Украина тогда, если не ошибаюсь, лежала где-то к юго-западу. Когда я был юношей, я не придавал истории своих предков большого значения. Сейчас я все больше и больше думаю, что во мне течет кровь свободолюбивых и независимых мужиков, пришедших из Запорожской Сечи в верховья Дона. И по-новому звучит сегодня во мне гордое казачье: «С Дона выдачи нет!» — так они отвечали на требования посланных из Московии воевод выдать беглых.

В восемнадцать лет я работал в одной бригаде с семьей сварщиков Золотаренко. Их отца звали Захар. Он был историком-любителем и где-то в книгах раскопал моего будто бы предка полковника Запорожской Сечи Савенко. Как бы там ни было, человек из меня получился строптивый и непокорный. Впрочем, в этом виновна, может быть, и материнская кровь: Зыбины вышли из Нижегородской губернии, из мест вблизи сельца Григорово, где родился протопоп Аввакум. А может, я удался сразу в обе линии предков, и именно поэтому у меня такое количество врагов.

Отец мой украинского языка не знал, бабка моя, Вера Борисенко, также по-украински не говорила. Я учился в русской школе города Харькова, но украинский язык нам ввели уже со второго класса. Благодаря этой инициативе тогдашних украинских властей я неплохо знаю украинский язык, без проблем читаю, понимаю и когда-то писал по-украински без проблем. Правда, практики украинского у меня в последующие годы не было. Нет и сейчас. А в моем аттестате зрелости по украинскому языку и литературе стоят «пятерки», в то время как по русской литературе — «тройка». Справедливость в отношениях между мной и моей учительницей русского языка (это была высокомерная молодая женщина с большими пружинами белых волос, приколотыми к голове, похожая на немку) восторжествовала через многие годы после окончания мною средней школы №8 города Харькова: я стал самым известным русским писателем. Если учительница жива, ей должно быть до слез обидно. Учительница украинского — небольшого роста улыбчивая тетка в костюме (юбка и пиджак), с волосами, выкрашенными в красно-абрикосовый цвет. У нее были абрикосовая помада на губах и очки на носу. Она сумела распознать во мне талант, или я так хорошо учился по украинской «мове», теперь уже затрудняюсь понять, но так вышло. Забавно, что уже тогда, в школе, две учительницы языков символизировали для меня: высокомерная блондинка в пружинах-буклях — Россию, а близорукая, вдвое старше «России», с абрикосовыми улыбками, курящая на переменах, в костюме тетка — Украину. Заметьте — обе державы женские, а вот эСэСэСэР был еще как мужской.

Когда были лета, я ни в какие пионерлагеря не ездил. Мы жили на такой тогда окраине города, что деревни начинались сразу за кладбищем. Зимой там было не пройти из-за снега, весной и осенью из-за грязи, но уже в апреле, если устанавливалась сухая погода, там было классно. Через кладбище, через деревню Тюренка дорога вела к реке. Я либо ездил туда на велосипеде, либо ходил в шортах из вельвета, босиком и с голой грудью. Бунин назвал Харьков «большим южным городом», но это не совсем так. Большой южный город — это Ростов-на-Дону, но Харьков отстоит от Москвы по прямой на восемьсот километров, и потому весна и лето наступают там раньше, а осень позже. Итого набирается лишний месяц теплого времени. Я плелся там по этим дорогам вблизи деревни Тюренка, среди пчел, коров, всяческих пташек и к концу лета обычно бывал цвета темного саманного кирпича. Здоровья, которое у меня еще есть, я набрался там, в буйных зарослях бурьяна, в оврагах, идя через поля, взбираясь на холмы.

Харьков, конечно, не очень-то и Украина во всех смыслах. Там не очень украинская природа. Настоящую Украину в Сумской области, с хуторами, где деды в соломенных брылях ездят на неспешных повозках, где волы, как во времена Овидия, влекут в сенокос огромные холмы сена, где над гречишными полями гудят личными моторами спокойные пчелы,— такую Украину мне удалось увидеть только в возрасте десяти, кажется, лет. Одна из студенток — соседок по квартире — оказалась дочерью третьего, что ли, секретаря Сумского обкома партии, и, поехав на каникулы к родным, она взяла меня с собой, да не в Сумы, а в Богом забытую стопроцентную деревню, населенную дедами, старухами, дивчинами и парубками. У меня дух захватывало от той природы, от гигантских вареников с вишнями и картохой, от древнего меда, который тебе подавали в тарелке и ты должен был хлебать его ложкой, в то время как злорадный дед сидит и щурится, да еще и подсовывает тебе ноздреватый горячий хлеб. Дед тебя испытывает, сколько ты съешь. А если съешь, он тебя добьет варениками с вишнями,— бац на стол дымящуюся тарелку! Вишня еще в большей степени символ Украины, чем сакура — японская вишня — символ Японии. Черешня — это не то, она пресно-сладкая, а вот вишня — ох, глубок ее вкус, благороден! Слезаешь с дерева, кожа вся подрана, губы — черно-красно-синие, довольный собой подросток-мальчик… А студентку, кажется, звали Нина, фамилия, кажется, Крившич. Я был в нее тогда влюблен, мальчик десяти лет.

В Киев я попал в 1964 году. У меня был отпуск, я работал сталеваром цеха точного литья завода «Серп и молот» и летом поехал в Киев, а оттуда в Ригу. Сегодня думаю: а почему я не поехал в Москву? Загадка. Пробыл я в Киеве (никаких родственников, это в Риге у меня жила тетка) всего один день. И Киев мне не понравился. Люди там оказались какие-то сытые и важные, они выглядели замедленными. В Харькове люди бегали быстро, интеллектуально старая столица Украины опережала Киев, а поскольку мы не были столицей, у нас было намного меньше чиновников. Помню почему-то киевские каштаны. Постоял я там на откосе над Днепром, да и уехал. Не мой оказался город.

Украина меня волнует. Из детства дуют теплые дымки от печей ее изб, потягивает тихо влажной полынью после дождя, раздается щелканье бича над волами — «цоб-цобэ!», пахнет коровами. Почему-то индустриальная часть воспоминаний об Украине приходит неохотно и позже — огромные харьковские заводы, вдоль заборов которых шагать устанешь, на некоторых из них я работал. Иногда мне снится сон, как я шагаю через завод «Серп и молот» на третью смену, в руке авоська с завтраком, льет дождь. Иду коротким путем, мой транзит вспарывает цеха, и вот подхожу к нашему. Пробираюсь по горе железного лома и вижу, как в брюхе цеха сидят мои брательники-работяги в брезентовых робах, словно рыцари. Остывает яркий, воссияв на всю темноту, ковш. Только что залили опоки алым металлом. Бригадир Бондаренко пьет молоко. Я радостно вздыхаю — не опоздал. И просыпаюсь.

О смерти

Уже шесть лет прошло после того, как я написал «Книгу мертвых», думаю я, сидя за столом на конспиративной квартире. За высоким окном, в верхней половине которого видно серое московское небо, температура минус 22 градуса.

Конспиративной квартирой я называю помещение, где я живу последние месяцы, скорее в шутку. Поскольку какая может быть соблюдена конспирация, если я, лидер радикальной политической организации, нахожусь под колпаком у российских спецслужб?

Впрочем, я не об этом. Я о «Книге мертвых». Издатель Константин Тублин («Лимбус-пресс») время от времени подбивает меня написать продолжение «Книги мертвых»: «Ведь уже столько людей умерли вокруг вас, Эдуард!» Тублин выступает адвокатом Дьявола, думаю я. Писать о мертвых — грустный бизнес. Однако я вынужден согласиться с ним: близкие и знакомые мрут вокруг меня с большой скоростью. В феврале 2003-го погибла моя жена Наташа Медведева. Хотя мы и расстались с ней в 1995-м, развестись, однако, не удосужились, и потому я стал «вдовец», таково мое официальное именование по отношению к браку, мой матримониальный статус, так, кажется? В марте следующего, 2004 года умер мой отец, в возрасте восьмидесяти шести лет. Когда умирают такие близкие люди, то целые пласты жизни ложатся на глубокое дно, в прошлое, становятся верхним слоем Истории.

Я, наверное, бесчувственный человек, ибо, признаюсь, не почувствовал должным образом этих двух смертей: жены, с которой прожил тринадцать лет, и отца — человека, давшего мне жизнь.

Вот как это выглядело.

Смерть, точнее, известие о смерти — это не грустно, это странно…

4 февраля 2003 года, шесть утра. Саратовский централ, третий корпус, где сидят тяжелостатейники, камера с зелеными стенами, красной дверью, зеленым старым, каменным, в трещинах полом. Койки покрашены в синий цвет. Лампочка под сводчатым потолком. Черно-белый телевизор на полке под окном, затянутым решетками, включен, но без звука. Я стою уже в тулупчике, готовый к выходу на «суд-допрос». Мне предстоит противная долгая церемония медосмотра, потом несколько обысков, на мне несколько раз защелкнут наручники, прежде чем я доберусь до Саратовского областного суда, где вот уже восемь месяцев судят меня и пятерых моих товарищей.

За несколько дней до этого утра, 31 января, прокурор Вербин запросил для меня сначала в сумме 25 лет тюремного заключения по четырем статьям, но, принимая во внимание мой возраст, престарелых родителей и так далее, остановился на 14 годах строгого режима…

Я стою, жду. Слышен лязг ключей с нижних этажей. Он все ближе. Выкликаются фамилии, открываются двери, закрываются двери…

Обернувшись на телевизор, я внезапно вижу лицо Наташи Медведевой. Подхожу и поворачиваю ручку громкости. «В ночь со 2-го на 3 февраля умерла певица и писательница Наталья Медведева, жена Эдуарда Лимонова, находящегося сейчас…» — говорит диктор НТВ. Одновременно я слышу лязг и стук дверей, стремительно приближающийся ко мне. И легкое дуновение, вызванное тем, что перевернута страница Истории. И некоторое удовлетворение от того, что судьба моей подруги оказалась достойно-трагической. Стук ключей в дверь. Хриплый голос невыспавшегося «разводного» с примесью саратовской «Примы»:

— Савенко? Суд-допрос!

И дверь уже хрустит средневековыми замками. Сейчас мне не до мертвой Наташи будет. Подумаю о ней, когда посадят в «стакан», там никто не помешает…

В «стакан» я попал не скоро, часа через два. Конвойные запоздали, потом ждали медсестру. Затем мне посочувствовал конвоир Гриша, он видел «Новости» по НТВ, а уже сидя в темноте «стакана», растирая закоченевшие от холода ноги, я получил приветствие от Цыганка. Его повезли в тот же суд, что и меня,— в Саратовский областной, опять после побега.

— Как ты, Эдик?

— Нормально,— ответил я.

У него пожизненное, чего я ему о Наташе буду?

В «стакане» я подумал, что никаких сомнений нет: смерть ее, Наташи, связана с этими четырнадцатью годами, которые мне запросил прокурор. Иначе чего бы она так угадала умереть через два дня после речи прокурора Вербина? Ну, ясно, мы не жили уже вместе, но между нами всегда оставалась связь уважения и придирчивой ревности. Кто честнее, кто трагичнее — так мы особо соревновались. И я ее всегда задирал: и в «Анатомии героя», и в книге «В плену у мертвецов», вышедшей к тому времени,— она читала, там есть жутко неприятная для нее сцена нашего свидания в «Лефортово». Она кричала надсадно адвокату Беляку в телефонную трубку, задыхаясь от злости и срываясь на плач: «Да как он мог! Да он что?» — и, безумная, угрожала мне чуть ли не кулаками своего сожителя…

Вечером молчаливые сокамерники посмотрели со мной более подробный репортаж по НТВ о смерти Наташи. Когда сказали, что она умерла во сне, меня оставили последние сомнения: Наташа умерла от овердозы героина намеренно.

Последние годы были для нее неудачными — не осуществились мечты о славе, не приняли ее музыку… Сожитель… ох, этот ее сожитель, за ним волочилась репутация наркомана.

Когда-то я сказал ей, что смерть от героина — самая легкая из возможных. У нее всегда было мрачное мировоззрение, несмотря на взрывную веселость. И узнав вечером 31 января, что прокурор запросил мне 14 лет, не веря, что мне удастся уйти из плена мертвецов, она получила еще целое ведро мрачного дегтя в собственную свою трагичность и решила не жить. Я довольно часто вижу ее во сне. Могла ли она еще жить? Ну, могла, только зачем? Она прекрасна в формате своей жизни: подлинная, трагическая, пропащая. Темная дочь России…

Отец мой умер от старости. И от того, что уже не хотел жить. Решительно отказался жить, лежал, предоставляя матери ухаживать за собой. Она водила его в туалет и надорвала спину, подымая его, если он падал. Видимых причин его смерти не обнаружено. Он достиг каких-то целей, не видных нам, и больше ничего не хотел. Ему надоело. Он терпеливо дождался моего освобождения и прожил после этого еще девять месяцев, даже выпил рюмку в день своего восьмидесятишестилетия и мирно скончался днем, во сне. Только чаще задышал и умер. Это было еще до оранжевой революции в Украине. Меня на похороны отца не допустила украинская сторона. Еще 25 июля 2003 года при попытке пересечения российско-украинской границы на автомобиле меня задержали украинские пограничники и поставили мне в паспорте штамп, что мне запрещен въезд в Украину до 26 июля 2008 года. Так что отца моего сожгли без меня, в каком-то крематории для бедных.

После оранжевой революции новая украинская власть добавила мне еще год наказания. Через российское посольство в Киеве я узнал (видел копию документа из Министерства иностранных дел Украины), что в августе 2004 года мне добавили год запрещения въезда на территорию Украины и что сейчас (шел март 2005-го) «нет оснований для пересмотра этого запрещения».

Так что оранжевая или синяя — все они одинаково бесчеловечны. Если бы у меня была танковая дивизия, я бы покатил к матери, сминая их проклятые границы, через Белгород в Харьков. И чтоб они разбегались, как вороны. И российские, и украинские.

Через Москву

Я ушел, холодно ее поцеловав. Она пахла глубоким сном, подсохшей слюной и была голая. Она закрыла за мной дверь, при этом мы что-то друг другу пробормотали. «Эти женщины…» — только и успел подумать я.

За дверью стоял легкий холод, снега не было. Меня ждал Димка, бритый, уверенный в себе. В машине за рулем сидел Стас в бейсболке. Я опустился на заднее сиденье, Димка — на переднее, и мы рванули. В машине тонко пахло бензином, и я подумал, что тут уютно. И хорошо, что у меня есть своя политическая партия. Без партии я вышел бы сейчас унылый, погруженный в свои индивидуальные проблемы, и было бы мне тяжело. Я бы подозревал ее в том, что ее любовь ко мне проходит, что у нее появился интерес к другим мужчинам. Сейчас я заподозрил, что ее любовь проходит, что у нее просыпается интерес к другим мужчинам, но у меня есть политическая партия: обязанности, борьба, у меня люди сидят в тюрьмах, мне не до нытья и не до переживаний…

В машине слабо пахло бензином, ибо это была рабочая русская машина, купленная мной в год, когда я вышел из тюрьмы. Она побывала в двух авариях, она выглядела как национал-большевик со шрамами, она была боевой подругой, верной подругой, не то что некоторые. Однажды моей «Волге» подрезали тормоза и потом позвонили мне по мобильному: «У вас продается «Волга 3110»?» Я ответил, что нет, что ошиблись номером, а через час Стас, Димка и еще два партийца чудом не влетели в столб вблизи Рижского вокзала. Еще четверо суток назад у «Волги» был брат, партийный автомобиль «Соболь», но его сожгли. Сожгли в отместку за то, что 8 ноября двадцать два нацбола пришли в приемную Госдумы и Совета Федерации на Моховой и вручили петицию — каждый по петиции — с текстом, обвиняющим президента страны в преступлениях.

Политика. За мою политику я уже сидел в трех тюрьмах и в колонии. Эти женщины… Эта политика. Эти русские. Эта Россия…

За окнами «Волги» тер свои улицы о ее стекла город с бабьим чухонским именем — Москва. Баба — она и есть баба. Москва меня никогда не хотела. Самое большее, на что пошла,— дала мне в сентябре 1973-го временную прописку на год. Еще я сидел в ее, Москвы, тюрьме со среднего рода именем — «Лефортово». Опять баба.

Город с бабьим чухонским именем Москва… Некрасивая, рыхлая баба, безобразно рассевшаяся сиськами, ляжками и задом как бы на семи холмах. Что я тут делаю? Человек с редчайшей группой крови — АВ (то есть АБ), их всего-то полтора миллиона на планете, в основном в Палестине и в Ливане. Ученые недавно нашли на трех христианских святынях капли древней крови и идентифицировали кровь — оказалась группа АБ. Может, я родственник Христа? Смущает ли меня такое предположение? И все же интересно: откуда у меня такая редкая группа крови? Я не связан с Палестиной или с Ливаном, мои предки — с верховьев Дона и из Нижегородской губернии, с матушки-Волги. Опять баба! Волга — мокрая баба. Москва — баба.

И моя подруга-актриса… Собственно, что я могу ей предъявить? Я не мог приехать к ней за сутки до этого, вот она и оттянулась с друзьями. Выяснилось, что приехала в пять утра, сама же и сказала. Довез ее человек, который ей нравится. Ну как нравится? Просто талантлив якобы в своей профессии. Что я могу ей предъявить? А ничего. Дома надо сидеть, если любимый человек не может в этот вечер с тобой встретиться. Другой взгляд на вещи, тот, что… моя жизнь — жизнь председателя радикальной политической партии, которого правящая группа считает своим врагом,— несвободна. Пойти в ресторан — возникают проблемы безопасности, пойти погулять по тем улицам, где заблагорассудится,— нельзя. Каждый заход в дом и выход из дома — с участием партийных охранников-товарищей. Меня прослушивают круглые сутки — и телефоны, и помещение, в этом я убедился еще во время своего процесса, когда Главное следственное управление ФСБ представило в качестве доказательств 34 аудиокассеты с записями моих разговоров. Да, моей подруге несладко. А еще — связь со мной вредит ее карьере… Ну, это еще как сказать…

Димка со Стасом хохотали. Мы уже ехали по Тверской, близко к памятнику Долгорукому. Я понял, почему они хохочут, взглянув на знакомую высокую витрину обувного магазина. Едва ли не всякий раз, проезжая мимо, мы застаем парня по кличке Ирокез моющим витрину магазина. Или еще одного, по кличке Ефрейтор. Дело в том, что многие нацболы вкалывают в обслуживающем секторе: моют стекла, работают охранниками в клубах или разгружают составы вместе с таджиками. Точно как в фильме «Бойцовский клуб»…

Моя подруга-актриса… Ей, конечно, трудно привыкнуть к моей жизни. Люди свободных профессий, как правило, живут жизнью богемы. У них есть личная жизнь и профессиональная жизнь. А у меня — личная, профессиональная, политическая, да еще и вот эта, криминально-шпионско-подследственная. Я объект разработки. Не удивлюсь, если Патрушев видит на своем столе еженедельный рапорт о моей деятельности. Нет-нет, я не преувеличиваю. Они «считают» — я попытался вспомнить цитату из заявления по случаю создания движения «Наши» от 1 марта 2005 года.

«Движение создается,— писали они,— как ответная реакция на растущую популярность в интеллигентских кругах политического растлителя малолетних Эдуарда Лимонова».

Во как! Такая же формулировка была вынесена афинским ареопагом по делу Сократа. Пришлось ему пить цикуту. В политическом растлении малолетних граждан иудеи обвиняли и арамейца Иисуса, по прозвищу Христос… у меня с ним общая группа крови. А какая, интересно, группа была у Сократа? Может быть, все дело в группе крови? Бунтуют всякие, а вот политические растлители — с группой АБ?.. Интересно бы знать, какой группы была кровь у Разина Степана Тимофеевича и у Пугачева Емельяна Ивановича. Может, тоже — АБ? Мой отец, кстати, родился в тех же местах, в верховьях Дона, ныне Воронежская область, где родился отец Степана Разина. Вот бы списаться с местными специалистами по переливанию крови и получить от них кровяную статистику… Мой мобильный телефон подал голос. Это была моя актриса.

— Эдичек!— сказала она.— У тебя какие планы? Я тебя очень люблю, слышишь…

Мы договорились встретиться у меня. В машине пахло бензином. Суровая, но яркая терлась о «Волгу 3110» Москва…

Возраст пророка

Жил я, жил и обнаружил, что мне скоро исполнится шестьдесят три года. Возраст пророка — шестьдесят три. Есть о чем подумать. И прежде всего о том, что я не рассчитывал прожить так долго. Когда мне было семнадцать, тридцатилетние мужики казались мне стариками. Сам же о себе сейчас я не думаю: «Ах, вот этот старик!», такого ощущения у меня нет.

Меня не шокировала цифра «шестьдесят», я преодолел порог шестьдесят первого года, будучи в тюрьме. Я очень рад этому, мой юбилей в ЦДЛ праздновали без меня. А я сидел в то время в Саратовской центральной тюрьме, в корпусе для тяжело-статейников, на «третьяке». Юбилей — это всегда свинство и пошлость, а мне эстетически очень повезло, я благородно сидел в тюремной камере. А они там выпивали, закусывали, меня, должно быть, восхваляли.

К шестидесяти трем я приближаюсь (тьфу, тьфу, тьфу!) в неплохой форме. За это следует сказать спасибо шеренгам моих предков, уходящим в темное прошлое: у меня оказались отличные гены. В возрасте тридцати с лишним я еще долго выглядел как несовершеннолетний, когда-то это меня раздражало, я с нетерпением ожидал прибытия седых волос. Сейчас бы я желал, чтобы они ушли, седые, ну хотя бы частично. Хотя моя подруга, актриса Катя Волкова, утверждает, что ей нравятся мои на три четверти седые волосы. Она даже заставила меня отращивать их, что я послушно и делаю в настоящее время. Каких-либо серьезных проблем со здоровьем у меня нет. В 1996 году на меня было нападение, и мне изуродовали оба глазных яблока — били ногами в голову,— и яблоки глаз остались процарапанными, как зеркало. Если его ключом царапнуть с подкладки. Русские женщины мною довольны, что еще нужно человеку, чтобы достойно встретить возраст пророка? Почему «русские»? Потому что они самые требовательные и самые бесцеремонные. Не удовлетворишь ее — она тебе и бросит правду, а не станет бояться тебя обидеть.

Статьи и книги мои я пишу быстро, четко и сразу набело. За два с небольшим года в заключении я сумел написать восемь книг. Когда я занялся политикой, то доброжелатели стали говорить мне: «Писатель ты хороший, но какой из тебя политик! Не смеши людей». Как человек, отлично понимающий, что большинство людей реакционны и малоподвижны, да еще и конформисты, я не обращал внимания на подобные мнения. Я работал, создал проект НБП, уничтожить который не может вся совокупно государственная машина насилия Российской Федерации. Это доставляет мне удовольствие. Точнее, не мне, седовласому, но тому мальчику с харьковской окраины, который во мне совсем не умер.

Россия относится ко мне как к нелюбимому сыну. Мне даже ни одной литературной премии не дали. Не говоря уже о том, что силы правопорядка набрасываются на моих партийных товарищей, избивают их, вышвыривают из квартир, а меня самого пытались в 2003 году посадить на четырнадцать лет, что, учитывая мой возраст, означало бы погибель.

У меня такая биография получилась, что мальчики и девочки грезят о такой. Были у меня и есть в жизни красавицы, чудовища, злодеи. Была эмиграция — блестящие города Нью-Йорк и Париж, балканские войны (Сербия — это был мой Кавказ!), войны в Абхазии и Приднестровье. Когда я пару раз в году появляюсь на сборищах интеллигенции, то по толпе бежит тревога, а если сяду в зале, то вокруг — пустые места. Народ на улице меня приветствует, но есть и такие, кто ненавидит меня всей душой. Мне хотелось бы, чтобы ко мне больше прислушивались. Я очень неглупый тип, недавно это признала моя строгая восьмидесятичетырехлетняя мама, старушка моя, а она за просто так не хвалит. Я звоню ей раз в неделю в Харьков, она там одна доживает век, а меня на Украину не пускают, мне въезд туда «заборонений». Недавно Ющенко ответил на вопрос журналиста, что решит вопрос по делу Лимонова.

Против меня работают ФСБ, РУБОП, центр «Т», меня оспаривают правоохранители, газеты, телевидение, против меня работают восемь сайтов. Какой-нибудь Марк Дейч время от времени «за бабки» объявляет, что Лимонов — гомосексуалист, а в другой сезон администрация президента заявляет, что я — фашист. Естественно, они хотят меня опорочить. Все это смехотворно, ибо для русского народа даже пребывание в тюрьме не является компроматом, но достоинством, а уж «аморалкой» у нас никого не измажешь.

Что со мной будет дальше? Генетически я имею право еще на двадцать пять лет существования, ведь мой отец дожил до восьмидесяти шести лет. У меня есть еще шанс получить Нобелевскую премию за совокупность произведений. Но могу также получить пулю в лоб от моих врагов. Меня это не печалит, за меня найдется кому отомстить.

Мой сынок — «Центробанк»

Мой сын впервые появился передо мной через несколько часов после рождения. Старшая медсестра вынесла его мне, пьяному, как полагается VIP-отцу, в коридор.

Мой сын был оформлен в конверт, он был зелененький, строгий и высокомерный. Когда я воскликнул «Ой!» (может быть, это было «Ах!»), он чуть приоткрыл щелочки глаз и осуждающе взглянул на меня. Я взял себя в руки и заткнулся.

С тех пор он сменил столько обличий! Я не успеваю менять его облики на экране моего мобильника, ибо облики немедленно устаревают. Некоторое время он побыл модельным baby с эндиуорхоловской этикетки Campbell-супа. В настоящее время он проходит период прославленного младенца, он появился уже на страницах десятков глянцевых журналов и разделил с мамой обложку «ТВ-парка». Он не боится чужих людей, объективов, теле- и фотокамер и недавно бесстрашно запустил ручонку по локоть в пасть ирландскому сеттеру. Не боится он и судей. В пятимесячном возрасте Богдан присутствовал на заседании Мосгорсуда, когда слушалось дело о запрещении папиной партии. Он просидел у матери на коленях целый час, не пикнув. Судье не пришлось удалять его из зала. Он все смотрел на судью в мантии. Запоминал, должно быть.

С тем, кого называют «папой», у него отношения особые. Однажды я чуть энергичнее, чем обычно, положил его на его коврик. Он закричал и не захотел успокоиться еще несколько часов. Он на меня обиделся. Я часа два носил его на руках по квартире и объяснял, что не хотел его обидеть. Но он упрямо отворачивал от меня лицо. Он простил меня только к вечеру.

Он красивый и знает это. У него ресницы-щетки, как у мамы, и ручейки вен на висках, как у меня. У него большие глаза лунного цвета, как у лайки. Он упрямый и сильный. Он часто улыбается. Он очень радуется, когда я вхожу в квартиру. Со своего высокого стула он весь тянется мне навстречу. С маниакальным упорством он хочет ходить. Падает, встает и устремляется вперед. Он почему-то миновал этап ползания. Он крайне редко плачет. Я его уважаю.

Вот с зубами он немного запоздал. Когда он грызет деснами кусок хлеба либо персик, у него есть один прикус — напоминающий банкира Геращенко. Некоторое время я называл его «Геращенко». Потом переименовал в «Центробанк». Мой маленький сынок смеется.

До его появления у меня была перспектива только назад, на исчезающий в прошлом ручеек моих предков. Последним ушел мой отец, я вижу еще его уменьшающуюся спину. С появлением Богдана у меня появилась перспектива вперед: маленькая спина его станет большой, и за ней уверенно зашагают в будущее мои потомки. Я рад тебе, мой сынок.

Глюки и дэвы

Смотрю в черное небо и думаю. Пытаюсь резюмировать то, что я сам открыл для себя за целую жизнь, во что уверовал, и рассуждать дальше.

Человек, конечно, не был задуман как особь, как индивидуум, он был задуман как вид. Потому индивидуальное бессмертие — есть бессмыслица. Что нужды рыдать, как рыдал Блез Паскаль на смертном одре? Я на одре рыдать не стану, если, конечно, это ложе судьба мне предоставит. Личное бессмертие во плоти невозможно. Зато вечная слава особям, внесшим свою лепту в развитие вида. Сократу там, Моцарту, Эдисону и даже Биллу Гейтсу. Особо одаренные особи, такие как Прометей (интересно, что сразу в нескольких апокрифических источниках ангел Света — Люцифер отождествляется с титаном Прометеем, принесшим человечеству огонь и научившим людей им пользоваться), передают друг другу озарения и открытия, из которых складывается опыт человечества. Наш опыт увлекает нас по некоему пути (ну, скажем, от умения пользоваться огнем до изобретения пороха и покорения ядерных реакций) куда-то.

Но куда? Мой сын Богдан с первых дней жизни смотрит куда-то за мои плечи и попискивает. На кого смотрит? Кому попискивает? Он видит тех, кого не видим мы? Более всерьез, чем шутя, я рассказал моей жене Кате Волковой, что Богдан видит «глюков» и «дэвов», не видимых взрослым, но видимых младенцам энергетических существ. И с ними разговаривает. Постепенно после рождения мы дрессируем наших младенцев в людей, все более отторгаем их от мира, из которого они пришли. Почему все человеческие особи не помнят себя до трехлетнего возраста? Почему девять месяцев внутри организма матери и еще 36 месяцев, итого 45 месяцев, младенец живет, но потом не помнит? Не сделано ли это намеренно, не «стирают» ли у него 45 месяцев воспоминаний, чтобы Богдан забыл, ЧТО он видел, знал и чувствовал в утробе матери и видел за моим плечом? Не расточительно ли отрывать почти четыре года на эту мертвую зону в жизни младенца?

Расточительно. Природа, повадкам которой нас учили Бюффон и Дарвин, обычно экономна. Значит, тайна, которую скрывают, так страшна, что не должна быть раскрыта. Значит, тщательно оберегают чью-то безопасность.

Продолжая рассуждать дальше, останавливаюсь вот на чем. Генетический код, молекулы ДНК, гены — это, конечно, матрица. Общая для всех и одновременно индивидуализированная. Младенец выходит из матери как реплика обоих родителей, как клон двоих. Выходит вообще-то уже готовый. Зачем еще три года мертвой зоны?

Ответ не приходит никакой другой, кроме одного: чтобы младенец начисто забыл все, что видел там — во чреве матери и за моим плечом. И главное — чтобы забыл страшнейшую тайну: чтобы забыл облик, имена своих создателей и технику общения с ними, забыл телепатическую дорогу к ним, связь бы с ними потерял. С конклавом совсем не человекоподобных существ (предположим, в белых халатах, может быть, они имеют вид костяных кузнечиков или никелированных конструкций). Младенец был свой среди них, он говорил на их языке и телепатически общался с ними. Мой Богдан попискивает, нам же гибкий и сильный язык младенца кажется неорганизованным плачем. О, глупые мы!

Моя гипотеза такова. Человечество — биороботы. Созданы мы были не бородатым человекоподобным старцем — Богом-отцом в смешной простыне, но конклавом существ некоей высокоразвитой мегацивилизации для их целей. И это не была земная цивилизация. Всего лишь одно из многочисленных и не самое совершенное их создание.

Вид «человек» был создан для некоей цели, подсобной цели, возможно, эксперимента. Созданы мы были в далеком конце Космоса и доставлены на Землю. Возможно, и Земля была прибуксирована специально для этой цели из другого конца Космоса. Затем в мире сверхсуществ (дэвов) случился некий катаклизм; вероятнее всего, сверхсущества, создавшие биоробот человека, вступили в войну с иными энергетическими существами. Отвлеклись, воевали, были заняты другими проектами, короче, человечество оказалось предоставлено само себе… В пользу того, что человек — биоробот, говорит не только наличие «матрицы», генетического кода, но и элементы мифологии: в эпосе «Сказание о Гильгамеше» из глины создан первый человек — друг Гильгамеша гигант Энкиду, в исламской космогонии Аллах создал человека из глины.

Лишенное надзора своих создателей, человечество было предоставлено само себе. Оно не только совершило ряд случайных открытий, вооруживших его необычайным для биороботов могуществом. Человечество стало подозревать, что его создали, что цель создания не была благотворительной, а была скорее жестокой и мерзкой (возможно, его создали как корм сверхсуществам). Придумав сначала себе в создатели богов-животных, затем человекообразных богов, человечество догадывается, что не они его творцы.

Загадка сотворения человека терзает человечество тысячелетия: день и ночь. Младенцы знают тайну, но не могут сказать. Наши создатели прочно отгородились от нас тем, что тщательно стирают целых 45 месяцев памяти младенцев…

Загадка сотворения есть одновременно и цель человечества. Нас создали вовсе не для банального «Плодитесь, размножайтесь!» и вовсе не для того, чтоб мы были твари дрожащие, боящиеся греха (у биороботов нет греха, как нет понятия греха и у планет космического пространства). Нас создали для некоей прикладной, чудовищной для нас цели. И мы, вначале забытые, а потом взбунтовавшиеся против судьбы, против космической кармы биороботы, рыщем и будем рыскать по физическому космосу и метафизическому космосу в поисках своих жестоких создателей.

Мы хотим найти их, допросить, выведать у них тайну нашего создания. Хотим бороться с ними, победить их, убить их и, весьма вероятно, съесть, как аборигены некоторых племен Севера съедали некогда престарелых родителей. И мы не успокоимся, пока не найдем их. Мы готовы пытать своих создателей и готовы их съесть, чтобы к нам перешла их жестокая доблесть.

Вот о чем я думаю, когда я смотрю в черное небо, а Богдан задумчиво смотрит за мое плечо.

Размышления о поколениях

Поколения летят, как катастрофы, сменяя друг друга, сминая друг другу хребты, утаптывая друг друга. Как если бы одно цунами опустошило побережье и, не успев отхлынуть, само было накрыто другим цунами, а там уж и следующее… взаимно уничтожаются.

Первая моя жена была рождения 1937 года, а еще год назад я спал с девушкой, рожденной в 1984 году, и она не казалась мне юной. По женщинам эта гибельная резня, эти набеги поколений друг на друга видны ярче. Ну как бы я мог сейчас спать с женщиной 1937 года рождения, разве что в качестве наказания, а? Размышления мои безжалостны, но не аморальны, это жестокий реализм.

Иногда, раз в десяток лет, меня вдруг тянет к сверстникам. Собрался, пошел на концерт старого друга. Зал пуст, и сразу сжимается сердце, за него обидно. Пел, писал, писал, пел, надеялся — и вот перед пустым залом, седой… Рядом со мной, по обе стороны, дремлет моя охрана — Илья, Миша, Стас. Они слушают свою музыку, их она дергает, побуждает, подымает. «Рамштайн» слушают или «Лайбах» слушают. Я тоже, когда сидел в колонии №13 в заволжских степях, слушал «Рамштайн». В столовой у нас до дыр крутили неведомо как попавшую в лагерь кассету этой группы. Она там была уместна — в жестоком мире раздавались жесткие звуки. Только она и была уместна, не «Хороши весной в саду цветочки» ведь? (Да-да, есть такая песня: «Хороши весной в саду цветочки,/ Еще лучше девушки весной…»)

Я сидел на концерте старого друга: плюшевые кресла, этакая прохлада зала, и друг казался мне моим старым отцом, вышедшим позориться перед пустым залом. Мой отец ведь тоже пел. К концу жизни, впрочем, все меньше. Когда я последний раз был в Харькове у него, гитара висела пыльная.

— Ну как, скучно?— спросил я охрану в перерыве.

Они замялись.

— Авторская песня,— пожал плечами старший, Илья.

Они стеснялись, но ведь и вправду устарела музыка, образность — все устарело. Поколения не любят друг друга и, как правило, безжалостны друг к другу. Устарел? Отойди!

Я избежал. Интуитивно хитрым оказался. Недавно я выступал в клубе «Билингва» — лекцию читал. Приблизительно тема звучала как «Реакция и революция в русской литературе». На подходе к Кривоколенному переулку — автобус с ОМОНом, дальше толпа, человек пятьдесят растерянных милиционеров. Внутри негде яблоку упасть. Сверху, с галерей, опасно свешиваются неизвестные — с пивными кружками и бутылками в руках. Мы знали, что готовится нападение, и потому партия увеличила в тот вечер охрану до 35 человек. Нападение было, но потом, когда меня выводили. Чем-то бросали, стреляли из ракетницы и петардами, что ли. Не попали, уехал быстро в автомобиле. Позади — дрались… Я не знаю, самый ли я талантливый, но что самый нужный — точно. На мне сосредоточена ненависть, ну и приязнь тоже. Мои сверстники меня не выносят, ибо нет пророка в своем поколении, а не только в своем отечестве. Но родившиеся в семидесятые, восьмидесятые и даже уже те, кто в девяностые,— мною интересуются. Значит, я очень живой, раз генерирую идеи, нужные им, поколениям иным. Значит, будущее — мое.

Идет жесткая борьба. В каждом поколении и между поколениями. Те, кто не преуспел, стеснительно прячутся либо злобно ропщут. Новое цунами безжалостно разбивает верования стариков. Старенькая мать прислала мне зачем-то накопленные за жизнь вещи, среди них — кожаную шапку и трогательные рубашки с этикетками: «Сделано в Социалистической Республике Румыния», «Сделано в Чехословацкой Социалистической Республике». Бедная мама, уже и советских Чехословакии и Румынии нет лет под двадцать, и накопленные за трудовую жизнь шкафы и чемоданы из когда-то веселых и нужных вещей превратились в старую рухлядь, место которой на свалке. А старухи и старики все держатся за них, все верят, что скопили ценности. Бедные пенсионеры, бедные квартиры, бедные верования.

У меня хватило философской дистанции, какого-то поистине буддийского склада характера, не известно за что дарованного мне свыше, чтобы еще в двадцать четыре года написать: «Я скапливаю нематериальное». И следовать этому девизу неукоснительно впредь.

Поколения разбивают вдребезги идущие перед ними поколения, безжалостно давя их. Кто может сегодня без хохота читать советских поэтов? Сколько книг в мутных зеленых, серых, синих обложках выбрасывается наследниками в мусор, в месиво из рыбных скелетов, банановых и картофельных шкурок… И слава Богу, что выбрасываются: погибает ненужное и бессильное, в данном случае — ненужные и бессильные книги.

Я жил во Франции, когда компьютерная индустрия делала первые робкие шаги, «это» называлось тогда «минитель». Спустя четверть века сотни миллионов компьютеров — персональных и индустриальных — связали мировую информацию в тугой узел. Когда я был арестован, еще не были распространены мобильные телефоны; когда вышел всего лишь через несколько лет — на улицах Москвы было столь же много граждан, сжимающих мобильники при разговоре на ходу, сколько и граждан, сжимающих бутылки пива. А это был июль, заметьте.

Моя мать пять лет не разговаривает с подругой-старушкой, взявшей у нее «тройничок», то есть переходник, ну вы знаете, такая пластмассовая вещица. Неизвестно — по причине принципиальности или из жадности. Я без сожаления бросал по меньшей мере четыре раза в жизни накопленные вещи и книги, отправляясь жить в иные страны. Иной раз до пяти тысяч книг скапливалось — именно столько я оставил в Париже. Я способен начать новую жизнь в каждый отдельный момент с нуля. На самом деле это удовольствие. Это привилегия — с нуля. Хотя я, конечно, нетипичен, по мне поколение нельзя мерить. Типичный представитель моего поколения — дохлая уже рыба.

Вернемся к женщинам. Я… какое бы слово тут подобрать?.. «спал» — не годится, библейское «познал» — высокопарно; хорошо, пусть будет «имел дело» — нет, вернемся к надежному «спал», подразумевая любовные утехи… я «спал» с женщинами четырех поколений и надеюсь на благосклонность представительниц пятого. Ничего удивительного, мужчина с хорошими генами, физически здоровый, вполне справляется с задачей, в конце концов, мусульманин не просто так имеет право на четырех жен, одна другой младше. Если Господь продлит мои дни настолько, что я смогу когда-нибудь, завершив мои политические труды, уйти от политики, я обязательно напишу на досуге сравнительное исследование женщин всех поколений, с которыми я имел дело.

И все же яростная борьба идет. Подобно огромным ящерам, наносят удары друг другу поколения: хвостами, когтями, вспарывая животы. Испуганно прижались к дальним скалам не участвующие в битве робкие особи. На самом деле это прекрасно, ибо жизнь есть конфликт. Нет конфликта лишь на кладбище. Проблема, как должен жить отдельный индивидуум и весь вид человеческий, до сих пор не решена. Буйное ли беззаконие должно стать правилом или тихая дебильность сытых толп? В настоящее время человечество в основном исповедует последнее. Но моя душа, честно вам скажу, больше склоняется к буйному беззаконию.

Поездка в прошлое

Осень — самое лучшее время года в городе Харькове, в отличие от пыльного лета и слякотных зимы и весны. Широколиственная, пышная, разноцветная листва долго держится и не опадает. А деревья в Харькове растут прямо на улицах, а не в гетто бульваров. Смешно, но в сентябре Харьков оказался похож на Париж. Жители настроили кафе и сидят под тентами, беседуя, невзирая на теплый дождь. Милиции мало, и она не злая.

Я приехал в город моего детства и юности впервые с 1994 года. Был в черном листе украинской службы безпеки, да лист наконец аннулировали. Это, правда, не спасло меня от кратковременного задержания украинскими пограничниками прямо на самом вокзале, но далее полиция не присутствовала. Присутствовали призраки.

Первый и основной призрак — очень-очень старая женщина восьмидесяти шести лет, которую я называю мамой. Я, собственно, и явился к ней на день рождения. От моей молодой мамы, властной женщины, которую в очередях почтительно называли «дама», остались лишь бешеные серые глаза да неукротимый характер. Горбатенькая (травма позвоночника) старушка весит вдвое меньше, чем в 1994 году, и не выходит на улицу. В квартире она передвигается с палкой. Характер не укротился. Мы поругались в первый же вечер и стабильно враждовали все пять дней моего пребывания. Я убедился в том, что правильно поступил, покинув навсегда родимый дом двадцати лет от роду. Это было единственно правильное решение.

В поездке меня опекал полковник Алехин, это он озвучивал вторую чеченскую войну с экранов телевизоров с 1999 года. Впоследствии работал с командующим Северо-Кавказским военным округом генералом Трошевым. Алехин повез меня к Тюренскому пруду. Пруд (я его обессмертил в книге «Подросток Савенко») являл собою картину полнейшего запустения и умирания. Исчезли: вышка для ныряния, дорожка для заплывов. Чугунную решетку, окаймляющую пруд, по-видимому, сдали в металлолом в тяжелые девяностые годы. Гнусные заросли каких-то дохлых камышей оккупировали добрые две трети поверхности пруда. А между тем это уникальный холодный водоем с целебной минеральной водой из неиссякающего источника. На фоне пруда я дал интервью телевидению, рассказал, как полсотни лет назад это место кишело людьми. Здесь прогуливались красотки в очень открытых купальниках, намазанные маслами и кремами, состязались в ловкости и силе местные хулиганы. Вот здесь — показал я телерепортеру — у меня, подростка, отобрал синюю майку Коля Цыган. Правда, на следующий день ему пришлось вернуть мне майку, так как за меня вступился Саня Красный. Этот эпизод у меня описан в «Подростке Савенко»…

— Колю Цыгана лет двадцать назад зарубили топором здесь же, на Тюренке,— откомментировал полковник Алехин, патриот и знаток Тюренки, его дом находился в сотне метров от пруда.

Школа, где я учился, в отличие от пруда, оказалась в превосходном состоянии. Ею руководит сейчас дочь моего соученика Саши Леховича. Надо же! Я походил по коридорам (целые залы, а не коридоры!), вошел в несколько классов. Я сказал детям: «Здравствуйте, дети! Я окончил нашу школу в 1960 году». Дети посмотрели на меня с уважением. Еще бы, до сих пор жив человек! Вечером я заехал на день рождения к соученику Леховичу. Он вышел встречать меня на улицу и оказался лысым крепким дядькой с тем же большим носярой, что и в юности. Для начала он облил меня каким-то количеством дружелюбного мата, озадачившего сопровождающих меня двух нацболов. Мы выпили, посмотрели фотографии пятидесятилетней давности. Оказалось, что из одиннадцати мальчиков нашего класса в живых остались лишь трое, в том числе мы с ним.

Я посетил дом, где я жил, по улице Поперечной. Из окна выглянула молодая женщина и, узнав меня, предложила подписать некое прошение жильцов с требованием отремонтировать дом и благоустроить детскую площадку. Я подписался: «Бывший жилец квартиры №6». Я постоял некоторое время за домом у окон квартиры семьи Шепельских (кто там живет сейчас, не знаю). Здесь, я верю в это, меня в возрасте одиннадцати лет поразила искра Божья. Или в меня вошла благодать Божья, меня зарядили, видимо, неземной энергией. Из тихого книжного подростка я сделался таким, каким остаюсь и поныне: воинственным, агрессивным и энергичным. Это случилось в сентябре. На том месте растет старая яблоня. Яблоки валяются в траве.

Мы прошли мимо магазина, который обворовал Эди-бэби в «Подростке Савенко», пытаясь достать денег, дабы вывести свою девушку Светку в свет.

На третий вечер меня, впрочем, обдало ледяным ужасом вечности. Мне напомнили о безысходной судьбе человека. Утром ничто не предвещало несчастья. Я отвез очень-очень старую женщину в колумбарий, где на одной из аллей покоится мой отец Вениамин Иванович. Мать долго стояла и гладила пальцами по губам фотографию хмурого старого мужчины и разговаривала с ним.

— Дорогой мой,— обращалась к нему мать,— вот приехал твой сын.

Шумели под ветром туи, солнце разогрело растения колумбария. Мать дала украинских мятых денег женщине, убиравшей дорожку. У матери были слезы на глазах. Я стоял и не плакал. Хотя сам понимал ее чувства. Отец умер глубоким стариком, он испил земную чашу до дна. Не о чем плакать.

Вечером мать не открыла нам дверь. Мы долго звонили и в дверь, и по телефону. Лишь где-то через часа два она добралась до телефонной трубки. Ползком.

— Я упала, лежу, ключ в квартире на третьем этаже.

Раздобыв ключ, мы вошли в квартиру. Мать лежала у дивана. Я поднял ее сам и положил на диван. Мать была очень легкая. Это уже третий случай в этом году, когда она вдруг падает.

В последний день я попытался найти могилу моей первой жены. Моросил мелкий дождь. Меня сопровождали депутат Верховной рады полковник Алехин и ряд колоритных авторитетных личностей. Всего на трех машинах. Директор кладбища дал мне толстую похоронную книгу за 1990 год, и я, скользя пальцем по строчкам, проверил всех мертвых за тот год. Анны среди них не было. Затем мы сидели в кафе и вспоминали войны и тюрьмы. Все будет хорошо.

О стиле

Бомбей ты наш, Москва!

Всю ночь до Москвы я, разумеется, не спал. Не то чтобы я ехал в Москву в первый раз, нет, я уже прожил в прошлом, 1966 году пару месяцев в столице, но позорным изгнанным Растиньяком вернулся тогда в Харьков. Теперь я ехал с железным намерением впиться в Москву зубами и когтями. Ехал на ПМЖ, которого не было.

От того дня — 30 сентября 1967 года — у меня не осталось и нитки. У меня был с собой лишь один чемодан, зато какой огромный! Теперь чемоданов таких размеров даже не производят. Этот был — польского послевоенного производства, фанерный, обклеенный искусственной черной пленкой, похожей на сухую кожу. Просто сундук какой-то, а не чемодан. Две — цвета какао с молоком — широкие полосы, символизировавшие ремни, обвивали торс моего чемодана. Перед отъездом я посетил Салтовский поселок, квартиру родителей — и получил от них чемодан. Долго отнекивался, но потом взял. Предложение было разумным: вместо множества сумок и пакетов иметь на руках одно «багажное место», как тогда говорили, было удобнее. Выволакивая из поезда свой шкаф-чемодан, я, помню, ощущал, что на меня смотрит вся Москва, отчетливо понимая, что вот из Харькова приехал провинциальный честолюбец покорять Москву. На всякий случай я принял горделивый вид.

Хотя мне было двадцать четыре года, смотрелся я на неполные семнадцать или восемнадцать лет, был худ как ремешок. А одет был харьковский Растиньяк во все черное: черное пальто, черная кепка, черные брюки — и так далее луковицей, вплоть до жилета. Это был особый харьковский стиль одежды, явно смотревшийся старомодно в демократичной Москве конца шестидесятых. Через тридцать семь лет я, превратившийся из Растиньяка в другого героя Бальзака, а именно в наставника Растиньяка, этакого каторжника Вотрена (вспомните страницы романа «Отец Горио»), с умилением смотрю на себя юного, неопытного, но зверски упрямого.

С тех пор мне пришлось покорять другие города, среди прочих — Нью-Йорк, Париж, и вновь покорять, уже в девяностые годы, Москву (чем до сих пор и занимаюсь). Несколько раз пришлось мне бросать (или злобно шептать, что одно и то же) блистательным столицам, обозревая их с холма, из окна убого жилища: «Et maintenant a nous deux!», то есть «А сейчас между нами двоими!» — горделивый вызов Растиньяка Парижу: кто кого! В природе существует не так много вечных драматических сюжетов. Конфликт, противопоставление: город и приехавший покорить его провинциал — вечный конфликт, восходящий к истокам цивилизации.

Харьковский чемодан мой вынужден был покинуть со мною Москву и Россию 30 сентября (день в день через семь лет после прибытия в Москву) 1974 года — прилетел в Вену, в Рим и, наконец, успокоился где-то на 8-й авеню в Нью-Йорке на антресоли у приятеля. Улетая в Париж в 1980-м, я не взял его с собой. Очень уж он был стар и непригляден, мой чемодан,— символ покорителя Великих Городов провинциала Растиньяка. Однако он славно попутешествовал, оказался куда подвижнее, чем большинство, как сейчас говорят, россиян.

Из провинциальных городов уезжают целыми поколениями. Городки эти остаются позади либо ненавистными («Что гонит нас вперед?/ Тех — ненависть к Отчизне…». Ш.Бодлер), либо обожаемыми солнечными снами детства. В которое возвращаешься в снах, но никогда — наяву, и потому сны эти из года в год слабеют, выцветают и, наконец, присутствуют в памяти неким растительным зелено-желтым фоном цветов и листьев, в котором уже не различить деталей.

Помню, что летом 1968 года, похудев на одиннадцать килограммов после тяжелого богемного и скитальческого года в Москве, приехал я в Харьков и осел на несколько недель у родителей. Отъелся, успокоился. Мать уговаривала меня устроиться на работу, подыскала вариант. Однажды я смотрел телевизор, и после прогноза погоды показали дождь и московские улицы под дождем, бульвары, сбитую дождем листву. Помню, слезы навернулись мне на глаза, и в тот же вечер я уехал на вокзал, дал проводнику десятку, а утром уже деловито входил с Курского вокзала в Москву. Где у меня не было ни работы, ни прописки, ни, тем более, квартиры, но уже были друзья — поэты и художники. И целая жизнь впереди.

Говорят, «большому кораблю — большое плавание». Но чтобы понять, большой ли ты и сильный корабль, нужно выдержать большие бури. А большие бури: первоначальное одиночество, удары судьбы, борьба за выживание, напряжение всех сил — ожидают провинциала в большом городе. Многие, как побитые собаки, возвращаются обратно в старые свои городки. Старо как мир? Ну да, это давно известная архитипическая история, которую неизменно повторяет каждое новое поколение. Они, как бабочки на огонь, летят на огни большого города, и если некоторые лишь опаляют крылья, то многие гибнут в этом пламени («Шаталась по улицам Кельна,/ Всем доступна и все же мила». Г. Аполлинер).

Французские растиньяки бегут в свой Париж, американцев манит раскинувшийся каменным спрутом на полуостровах Атлантики Нью-Йорк, русскоязычные стремятся «в Москву, в Москву!», а вот индийцу нужен Бомбей, «город надежды», где 16 миллионов человек живут в ожидании случая и счастья.

Интересно остановиться на этом индийском мегаполисе — пример столь ярок. Бомбей огромен, грязен, он воняет, в нем трудно передвигаться. В самом огромном бидонвилле Азии, предместье Бомбея — Дхарави, живут 600 тысяч человек на менее чем полутора квадратных километрах. Другой район трущоб — прямо на берегу океана, знаменитая Рей Роад, где два-три этажа чердаков возвышаются над изначально одноэтажными лачугами. Если вы бедны в Бомбее — вы живете в нечеловеческих условиях. Если богаты, а это приблизительно один процент населения, то вас донимает мафия. Для тех, кто принадлежит к среднему классу, даже ежедневный выезд на работу — это борьба: нужно воевать с другими автомобилистами, договариваться о стоянке, пытаться игнорировать умоляющие о милостыне руки детей… Царствуют коррупция и бюрократия. Организация любой мелочи оказывается болезненной проблемой. Вонь, нищета… Однако те, кому посчастливилось иметь здесь работу и квартиру, больше не могут без Бомбея, без его бешеного ритма жизни, его зарплат — лучших в Индии, его терпимости, его мод альтернативных жизней, без возможностей, открывающихся для тех, кто смел. Многочисленные кинотеатры и коммерческие галереи ломятся от импортных изделий. Ночные клубы, театры, рестораны с дикими ценами всегда полны. Продаются экзотические автомобили, мобильные телефоны. Офисные здания заставляют вспомнить о Манхэттане, многоквартирные дома-небоскребы, бутики, конкурсы красоты, пятизвездные отели, современные госпитали и автомосты.

Бомбей — самый процветающий город Индии, его финансовая и деловая столица. Более половины налоговых денег приходит оттуда. Это также наиболее коррумпированный город в стране, более половины грязных денег имеют источником Бомбей. Он насчитывает больше миллионеров, чем все другие крупные города Индии сообща. Здесь совершают девяносто процентов всех банковских торговых сделок. Здесь находятся Биржа, Центральный банк Индии и еще множество банков. Цены на недвижимость здесь превышают цены Нью-Йорка и Токио, цена шикарной квартиры может доходить до нескольких миллионов евро. Город предается спекуляции, играет в лотерею, на скачках: виртуозы рекламы лучше оплачиваются в этом городе, чем доктора. Он притянул к себе лучшие таланты страны, гигантские транснациональные компании, инвесторов, людей искусства и интеллектуалов.

Созданию мифического образа Бомбея способствуют истории изумительных личных успехов. Такие, как история Дурубаи Амбани, подсобного рабочего на бензоколонке, ставшего магнатом нефтехимии. Или история Харшада Мехта, бедного молодого человека из маленького городка Райпур, который организовал мошенничество в 6 миллиардов рупий (106 миллионов евро) и руководил биржей до того момента, как был найден мертвым в тюрьме. Или история актера номер один в Индии Шах Рух Хана, явившегося в Бомбей с пустыми карманами, не зная ни души в этом городе, но после годов испытаний ставшего суперстар.

Теперь замените город Бомбей на город Москву, и сразу становится понятным, почему она так желанна провинциалам.

Портрет Дориана Грея

Все мы, видимо, играем персонажей, которыми нам хочется быть в отдельный период нашей жизни. Помню, как я и тоненькая тогда, модная Елена явились на просмотр фильма «Бонни и Клайд». Это был чуть ли не 1971 год. Я только что купил себе в комиссионном магазине на Преображенской площади черный костюм в тонкую белую полоску и называл его «гангстерским». Я был в красной рубашке и черном галстуке. Просмотр проходил в помещении не то журнала «Советский экран», не то «Искусство кино». Елена была в широкополой шляпе с цветами. Мы были красивее Бонни и Клайда. К тому же просмотр этот случился в период нашей первой ссоры, а потому вид у нас был крайне трагический. Елена была тогда чужая жена, и кинематографическая общественность бурно обсуждала ее роман с мало кому известным юношей-поэтом. А это был я.

Потом наши эталоны сменились, мы попали в Нью-Йорк, расстались. Я, лежа в траве Централ-парка, учился английскому по книге Че Гевары «Реминисценции кубинской гражданской войны», а у Елены появился седой, хромающий миллионер с бородкой, она говорила, что он похож на персонажа эротической классики того времени, фильма «История О». Теперь, спустя тридцать лет, я сам похож на этого сэра Стефана, персонажа из «Истории О». Зато Елена (вот она, несправедливость) стала неприятной теткой пятидесяти пяти лет, я ее недавно видел. А тогда я был длинноволосый, мрачный и похотливый молодой парень, а ей нравились, видите ли, тогда такие, каким я стал сейчас. Вот я думаю: а может быть, потому, что тогда я ее так мощно любил, вот и задал себе задачу стать таким, какие ей нравились? Никто не сможет с определенностью ответить на этот вопрос. Но вот стал.

Так мы все и живем, сменяя личины. В самом начале девяностых годов, когда я запоем погружался в атмосферу извержений народных вулканов, жил в горячих точках и писал о них, я носил короткие волосы и камуфляж. Попав в грандиозную реальность мистического Алтая, отпустил себе бородку китайского философа — в таком облике было сподручнее медитировать на горных вершинах. Когда меня сняли с вершин спецслужбы в первый год XXI века и посадили в «Лефортово», я сохранил облик китайского философа. Когда меня привезли в колонию, я изменил внешность сам, не желая сражаться с администрацией по этому поводу: я стал зэком с кожей, обтягивающей череп, несколькими вертикальными морщинами и постным лагерным выражением лица. Покинув лагерь, я постарался опять стать китайским философом. На фотографии в моем общегражданском паспорте, чуть обросший щетиной на черепе и на подбородке, я все-таки похож единственно и недвусмысленно на только что освободившегося зэка, и больше ни на кого. Так и хочется сказать себе: «Здравствуйте, зэка Савенко». А этот паспорт будет представлять меня до конца дней моих, всякий раз напоминая о заключении. Нужно было послушаться моего адвоката Сергея Беляка, он советовал сделать новую фотографию перед самым получением паспорта. Дело в том, что я ждал паспорт шесть месяцев и за это время, конечно, изменился. Но я не послушался тогда, и теперь до конца дней моих, извлекая «общегражданский», буду вспоминать лагерь, а другие — те, кто получит паспорт в руки, будут мгновенно понимать: надо же, вроде интеллигентный человек, очки, бородка, а оказывается, побывал за решеткой, преступник.

На самом деле по мере духовного возмужания героя происходит совершенствование облика, если, конечно, духовное возмужание имеет место. Первый признак неудачного и болезненного развития — это когда юношеские фотографии человека остаются его лучшими фотографиями. А на последующих он хиреет, мрачнеет, опускаются уголки губ, человек становится некрасивым. Увы, лишь немногие делаются с течением жизни красивыми, благородными и одухотворенными. Большинство все больше походит на злых либо несчастных животных. Я твердо верю в то, что существует связь между обликом человека и его деяниями. Оттого по-своему уродливы все без исключения российские прокуроры и судьи. Да и простые люди. Посмотрите на улицах и в общественном транспорте: многих безжалостно отметили пороки — чревоугодие, сластолюбие, похотливость, алкоголизм. Даже мой добродетельный отец был к старости отмечен: в последние годы его череп стал похож на сморщенный орех. Сказалась слабость характера, чрезмерное добро также оставляет свой след. Добавлю, что лучше не видеть в конце жизни тех, кого вы прежде любили. Особенно остерегайтесь женщин из вашего прошлого, они все будут иметь крайне деструктивный вид.

Бир сум

Сколько себя помню, я всегда мог заработать деньги. И сколько себя помню, я старался не очень усердствовать в зарабатывании денег. Помню, что когда еще учился в пятом классе школы, у меня проявился вполне выраженный талант к черчению. В книжном шкафу моей мамы до сих пор хранится «Словарь иностранных слов» с трогательной надписью: «Соавтору моей дипломной работы Эдику Савенко от Таисии М.». Дело в том, что в нежном возрасте одиннадцати лет я помог соседке-студентке — вычертил ей необходимые чертежи.

В тот же самый период времени, помню, я зарабатывал деньги тем, что увеличивал для домохозяек — женщин нашего дома и соседних — выкройки из журнала «Работница», вырезал их из картона. Кажется, брал за эту работу один рубль.

По окончании школы-десятилетки я ушел со второго экзамена в вуз. Я поступал на исторический факультет Харьковского госуниверситета, но к последнему звонку, зовущему на экзамен, вдруг понял, как не хочу быть студентом. Я сидел, помню, на подоконнике, все вокруг волновались и переживали, ожидая начала экзамена, я же задумчиво жевал яблоко. Решив, что мне не нужна судьба студента, я встал с подоконника и, не оглядываясь, ушел. Через несколько дней я уже работал монтажником-высотником в одном из харьковских строительных управлений. Там платили хорошие по тем временам деньги… Из монтажников-высотников в поисках еще более, как тогда говорили, «длинного рубля» я ушел на завод «Серп и молот», в цех точного литья. Я стал обрубщиком — большой алюминиевой кувалдой сбивал с металлической «елки» мелкие детали.

Собственно говоря, в цехе стояло немецкое оборудование для обивки деталей с «елки» пневматически, сжатым воздухом. Однако оборудование не работало. И мы — я и пятидесятилетний дед Сережа — махали кувалдами, сидя у подножия неработающей техники,— правые руки у нас были как раздутая клешня краба. Платили в литейке очень хорошо: помню, что несколько раз зарплата моя переваливала за 300 руб. в месяц. От такого обилия денег я довольно быстро превратился в элиту рабочего класса. После двух лет такой работы мой гардероб насчитывал шесть костюмов и три пальто. Каждую субботу молодые члены нашей комплексной бригады литейщиков: Юрка-боксер, Женька, Борис и я — с девушками отправлялись в самый модный ресторан Харькова «Кристалл», он располагался в парке имени Тараса Шевченко. Там мы выпивали каждый граммов по 600–800 коньяка и успешно или неуспешно пытались подраться. Иногда нам это удавалось.

Позднее я стал одержим написанием стихов, и всякая иная, не литературная, жизнь потеряла для меня смысл.

В 1967 году я приехал покорять Москву. Покорял я ее своеобразно — исключительно тем, что сидел взаперти в комнате где-нибудь в Беляево или на Открытом шоссе у Преображенки и писал по 10 часов в день. На жизнь зарабатывал тем, что шил по заказу джинсы. Вначале брал за пошив пары брюк 10 руб., позже чуть больше — 15. Характерной чертой для меня уже тогда являлась умеренность. Я зарабатывал ровно столько, чтобы хватило на оплату комнаты, обычно это было 30 руб., и на питание — из расчета рубль в день.

Творцом идеи умеренной жизни и лозунга «Рубль в день» был художник Михаил Гробман. Я ему подражал и даже превзошел его в умеренности. Лишние деньги я считал ненужной роскошью.

Следует сказать, что, пройдя сквозь годы, я мало изменился. Позднее, живя в Соединенных Штатах Америки, я сменил тринадцать профессий, и ни одна из них не приносила мне высокого дохода. Да я и не хотел. Я хотел жить скромно, но чтобы оставалось время для писательства и свободного плавания по жизни. Когда я осел в мажордомах у мультимиллионера Питера Спрэга, я был вполне счастлив, получая 165 долларов в неделю. Правда, жил я в доме мультимиллионера, и моя комната и бесплатное фактически питание компенсировали такую низкую зарплату.

В этом же особняке на 6, Sutton Square я увидел первый в моей жизни чек на огромную сумму: 400 тыс. долларов. Я находился в доме один, был уикенд, и я случайно обнаружил чек в конверте. Красные цифры на зеленом фоне. До сих пор помню, как я перепугался этих денег и позвонил секретарше босса Карле Фельтман:

— Что делать, Карла, тут пришел огромный чек?

Я предложил его спрятать, но Карла всего лишь сказала, чтобы я положил чек ей на рабочий стол.

Мой гонорар за первый роман «Это я, Эдичка» во французском издательстве Ramsay был невелик — 28 тыс. франков (чуть больше 5 тыс. долларов), зато уже через восемь лет за роман «У нас была великая эпоха» я получил аванс в 120 тыс. франков.

Некоторое презрение к деньгам осталось у меня на всю жизнь. Я понимаю, что они нужны, но мне лично не нужно большое количество денег. Я так никогда и не купил себе квартиры ни в одной стране мира; пара джинсов и несколько пиджаков вполне удовлетворяют мои материальные запросы.

Когда я сидел в тюрьме, то совсем отвык от вида денежных знаков и, выйдя на волю, с любопытством их разглядывал. Банковские билеты разных стран вызывают во мне скорее эстетические переживания. Вот на столе передо мной лежит зеленоватая бумажка, банкнота Банка Узбекистана, ценностью в один сум — «бир сум». Геометрические узоры, герб с птицей и полумесяцем, дерево, здание и фонтан — вот что изображено на этой истертой банкноте.

Когда я стану немощным и старым, я хотел бы сидеть у мечети в старом азиатском городе, в Бухаре или Самарканде, босой, в рваном черном халате нищего. И чтобы передо мной на коврике лежали медные древние монеты и истертые до дыр банкноты. Это будет хороший конец для такого человека, как я.

Я тоже был предпринимателем

Вот лишь несколько наиболее ярких сцен моей предпринимательской деятельности. 1968 год. Деревянный дом в Казарменном переулке. Взглянешь в окно во двор — XVI век, не позднее. Срубы, сосульки, сугробы, дети в валенках, платках и с санками. Окоченевшие, розовощекие, синеглазые, сопли через губу. Взглянув в окно, я перевожу взгляд под лапку подольской швейной машины. Там у меня зажата яркая чешская ткань — набивной толстый ситец. Я сшиваю из раскроенных деталей сумку. Простую, как работа Малевича, прямоугольник с двумя ручками, из того же цветного чешского ситца. В ручки я встрачиваю тесьму. Иногда, когда мне лень, я тесьму не встрачиваю, и сумка получается недолговечной — ручка быстро изнашивается. Но это уже находится за кадром моей деятельности. К чести моей, следует сказать, что, будучи протестным поэтом контркультуры в тот революционный для всей планеты 1968 год, я все же — добросовестный парень — редко позволяю себе халтурить и, чертыхаясь, старательно вшиваю тесьму.

Смеркается. Включаю свет. Точнее, вначале задергиваю занавеску на окне и затем включаю свет. На меня могут настучать. Увидеть, что шью, и настучать. Заканчиваю работу, кладу десяток сумок в авоську, предварительно завернув их в газеты, надеваю черное длинное пальто, черную кепку и выхожу. На метро добираюсь до станции «Площадь Революции». Возле универмага ГУМ меня ждет моя подруга Анна. Она на семь лет старше меня. Анна тотально неспособна сесть за швейную машину, но торговать она умеет. На улице, в толпе, в магазине она чувствует себя как дома. Полуседая, хотя ей только тридцать, с пронзительными ультрафиолетовыми глазами, она гипнотизирует и женщин, и мужчин.

Язык у нее острый, склонность к полноте придает ей фундаментальность. Все безоговорочно обращаются к ней «дама». В руках у «дамы» — сумка моего производства. Мы отходим в сторону, и я передаю ей несколько изделий моего ремесла. Она уходит в ГУМ, а я остаюсь снаружи. Мерзнуть. Появляется она довольно быстро. Сумки, яркие и броские, идут нарасхват. К закрытию магазина уходит весь десяток. На руках у нас тридцать рублей, и мы едем в ресторан «София». Почему советская промышленность не догадается сделать то же, что и мы? К счастью, она не догадывается. Два или три раза Анну забирала милиция, но всякий раз отпускала…

В начале семидесятых я укрепился в Москве и завел связи. Заведя связи, я превратился в более крупного предпринимателя. Объясню, почему. Еще до производства сумок, живя в Харькове, я самостоятельно научился шить брюки и зарабатывал этим ремеслом. Однако, переехав в Москву, я обнаружил, что у меня нет клиентов — в Москве у меня было мало знакомых. Именно потому я и перешел на сумки. Поэт Игорь Холин познакомил меня со своей молоденькой подружкой Иркой по кличке Долгоносик. Ирка Долгоносик была расторопная, толковая, предприимчивая блондинка, модная и элегантная.

Как-то, посмотрев на меня, сгорбившегося за швейной машинкой,— я срочно дошивал брюки какой-то знаменитости, может быть, Булату Окуджаве или Эрнсту Неизвестному (чистая правда: я таки сшил им брюки),— Ирка спросила:

— И сколько ты берешь за это, Эд?

— Пятнадцать рублей.

Ирка посмотрела на меня с сожалением.

— И сколько за день можешь сшить?— спросила она.

— Одни, ну полторы пары, то есть одни целиком, другие наполовину.

— Вот что,— сказала Ирка.— Если тебе себя не жалко, то мне тебя жалко. Горбатиться за такую мелочь?..

Она достала из объемистой сумки, которую всегда таскала с собой, зеленые брюки:

— Посмотри.

Я осмотрел. Без карманов. Иностранные. Пестрые этикетки.

— Такие можешь сшить?— спросила Ирка.— В точности такие?

— Могу,— сказал я.— Без карманов проще простого. На карманы большая часть времени уходит.

— А швы можешь так заделать? И края?

Я посмотрел. Края везде были застрочены специальной тонкой тесьмой. Выглядели очень аккуратно.

— Можно. Только у нас тесьмы такой нет.

— Я тебе достану тесьму. И этикетки иностранные принесу. Ты сколько за работу хочешь?

— Пятнадцать. Я же сказал.

— Дурак ты, Эд,— сказала моя молодая жена Лена, только что ушедшая ко мне от старого мужа-художника.— Ты что, не понял? Ирка будет загонять эти брюки как иностранные, а иностранные по 150–200 рэ идут!

Уже на следующий день Долгоносик принесла мне ткань, тесьму и этикетки, а еще через день забрала изделие, сделанное мною как точная копия иностранных зеленых брюк. В тщеславной Москве семидесятых брюки продались молниеносно. За 150 рэ. Я получил мои 100.

Только наш с Еленой отъезд за границу, в Вену, прервал навсегда наше с Долгоносиком плодотворное предпринимательское сотрудничество. Это случилось в 1974 году.

Суровое наказание цифрами

Мне исполнилось тридцать три, когда я написал свой первый роман «Это я, Эдичка», в 1976 году. Я был счастлив, что именно — в тридцать три, потому что в этом возрасте Христа, согласно русской традиции, мужчина должен был совершить героическое деяние. Деяние было совершено мною поистине героическое — этой безумной книгой я обеспечил себе с первого попадания вечное место в русской литературе. И одновременно эта книга будет преследовать меня до конца моей жизни и за ее пределами. Она создала мне двусмысленную репутацию и продолжает осложнять мою личную и политическую жизнь.

Согласно русской же традиции, жизнь «гения» должна была бы оборваться в тридцать семь лет. Но у меня оборвать мою не случилось, напротив, в тридцать семь лет я переселился из Нью-Йорка в Париж. Произошло это 22 мая 1980 года. При сдаче багажа (а я летел самолетом авиакомпании British Airways) я успел повздорить с актрисой Настасьей Кински. О, как она тогда была великолепна! Все эти цифры годов, помню, оказывали на меня мистическое воздействие. Когда в том же 1980 году, в ноябре, мой вышеупомянутый великий роман увидел свет по-французски, я прибег к маленькому обману: на задней обложке книги было сказано, что я родился в 1944 году. Тогда как я родился в 1943-м. Обман мой казался мне чрезвычайно важным. Я верил, что выпустить первую книгу за воображаемой чертой тридцати семи лет позорно, нехорошо, признак неудачи, а вот выпустить ее в тридцать шесть, по эту сторону воображаемой черты (то есть воображаемого возраста гибели гения),— нормально, похвально, comme il faut.

Когда мне исполнилось сорок, в Париже, я занервничал. В книге «Укрощение тигра в Париже» многие страницы уделены этому короткому и легкому, но все же кризису среднего возраста. Я опасался, что стал старым. Что меня станут чаще толкать на улицах, задевать и задирать. Первые страницы «Укрощения тигра» именно и живописуют мою стычку с незнакомцем в зеленом спортивном костюме, произошедшую на улице еврейского квартала в мои сорок лет. Интересно, что последующие круглые даты: пятьдесят и шестьдесят лет — меня никак не взволновали. Может быть, потому, что свои пятьдесят я встретил на фронте в ныне не существующей Сербской Республике Книнская Крайна, а шестидесятилетие — в камере «третьяка», третьего корпуса Саратовской центральной тюрьмы. Спокойным и веселым.

Короче, суеверным я стал давно и навсегда. С годами моя вера в то, что параллельно с видимым миром существует мир невидимый, лишь укрепилась, возросла, стала всеподавляющей верой. Да и как не верить! Ну как не верить в числа и знаки, если в сентябре 2000 года, сидя в крошечной избушке Горного Алтая, у границы с Казахстаном, в горах, я нахожу изорванную дешевую книжечку-брошюру «Рыбы», где черным по белому читаю, что самым трудным годом жизни у родившихся в первую декаду Рыб будет пятьдесят восьмой год. Я читаю с тревогой, что — пятьдесят восьмой, а мне уже пятьдесят семь лет. Я помню эту тревогу, эту случайную замызганную брошюрку, блик осеннего солнца на ней. И когда 7 апреля 2001 года, в первые месяцы моего пятидесятивосьмилетия, меня арестовала в той же избушке целая рота «эфэсбэшников», я тотчас вспомнил предсказание брошюрки.

Пятьдесят восьмой год жизни я весь провел в тюрьме «Лефортово». Также достоин упоминания тот поразительный факт, что, когда во второй половине дня 6 апреля 2001 года я достиг, наконец, избушки на границе с Казахстаном и две группы моих ребят соединились, я, конечно, не знал, что это последний вечер моей свободной жизни. Но тогда я снял с себя мокрую одежду — ведь мы прошли восемнадцать километров по снегу, проваливаясь до подмышек, а внизу под снегом стояла талая вода. А вел меня к избушке агент ФСБ. Так вот я снял одежду и сушился, а ребята, разделывая тушу марала, готовили ужин.

Я взял первую попавшуюся книгу (книг в избушке было всего ничего) — «Петр I», пухлую, растрепанную, и, раскрыв ее, стал читать наугад. И что вы думаете, какую сцену я читал? Сцену прощания Петра с его любимым Францем Лефортом, наставником и духовным отцом. И как Петр с ненавистью смотрит на пришедших на самом деле порадоваться смерти Лефорта, а не проститься, бояр. Через трое суток после этой сцены тихого вечернего чтения в избушке на границе с Казахстаном я уже сидел в тюрьме «Лефортово». Ну сколько есть еще книг в русской литературе, где появляется Лефорт? Нуль есть книг. Совпадением это быть не могло.

Или вот. Ночь с 30-го на 31 января 2003 года. Я сплю на верхней шконке Саратовского централа, на «третьяке». И снятся мне цифры «12» и «14». Я во сне выталкиваю их из своего сознания, потому что сегодня прокурор затребует мне срок, сегодня день заключительной речи прокурора. А они все равно возвращаются, эти цифры «12» и «14», появившиеся во сне, обе были пророческими: четырнадцать лет прокурор запросил, а поскольку ровно два года я уже отсидел, то остается двенадцать. В ночь перед приговором, с 14-го на 15 апреля, мне приснились два топора и небольшое ожерелье, бусы. Этот настойчивый сон не растревожил меня нисколько. Я ему не поверил. Приговорили меня только по одной статье обвинения, а по трем оправдали и дали четыре года. Я вспомнил о сне, только когда выходил из ворот заведения УШ 382/13 условно-досрочно освобожденный, проведший за решеткой два года — два топора и считанные месяцы — бусы.

Можно еще добавить вот что: предсказание мое, что в Саратове у меня будут неприятности, что загубят меня в этом городе. Когда 9 апреля 2001 года меня привезли в «стакане» автомашины «Газель» и бросили в тюрьму «Лефортово» чекисты… Помню, что, расхаживая по крошечной холодной камере один, уже в синей тюремной робе — так же, как у Радуева, и размышляя об обстоятельствах своего ареста, об обстоятельствах ареста группы национал-большевиков с оружием в Саратове, я вдруг наткнулся в памяти на строчки, укололся о них и похолодел от ужаса. Постепенно они, строки, вытащились из памяти, сложились в строфы… и ничего хорошего не обещали. Ужас охватил меня и паника охватила, когда я процитировал себе концовку стихотворения:

Умру я здесь, в Саратове, в итоге.
Не помышляет здесь никто о Боге.
Ведь Бог велит пустить, куда хочу,
Лишь как умру — тогда и полечу.

Меня народ сжимает — не уйдешь!
Народ! Народ!— я более хорош,
Чем ты. И я на юге жить достоин.
Но держат все — старик, дурак и воин.

Все слабые за сильного держались,
И никогда их пальцы не разжались.
И сильный был в Саратове замучен,
А после смерти — тщательно изучен.

Это стихотворение 1969 года! В Саратове я к моменту написания стихотворения не был. Попал я в город только в 2002-м, меня привезли туда судить. Но осудить так, чтобы замучить, не смогли. Мое собственное пророчество недооценило мою собственную силу. Я победил силы тьмы. В Саратове меня лишь чуть придушили. Так что суеверия не есть суеверия. Это сигналы, приходящие оттуда.

О местах жительства

Подавляющее большинство российских граждан привязаны к месту жительства, как каторжники в старые времена к чугунному ядру, квартирой. Купил, и уж человека из его норы выносят только ногами вперед. Я никогда не имел своей квартиры и не хочу ее иметь. Активно. Что до детей, то они должны выбивать себе место под солнцем, и под какой-нибудь крышей, сами. С возраста двадцати с небольшим лет я живу в съемных квартирах. С течением времени у меня сформировалась определенная эстетика.

Когда я вижу один и тот же вид из окна несколько лет кряду, я начинаю злиться, мною овладевает эта самая «охота к перемене мест». Первый знак обычно появляется в виде вдруг подступившего к горлу желания выбрасывать накопившиеся вещи. Некоторое время я выбрасываю, выбрасываю, набивая вещами пластиковые пакеты. Выбрасываю даже книги. Убираю со стен картины и фотографии. Однажды, обнаружив себя в голом помещении, начинаю искать квартиру.

В каких только домах я не жил! Приехав в Москву в марте 1994 года, я поселился на Каланчевской улице в предназначенном на снос доме. Дом был разграблен и разрушен, унесены были даже половые доски из большинства квартир. В результате с наступлением темноты не следовало сворачивать с лестницы: ступив в сторону, можно было пролететь вниз сквозь все этажи и украсить своим телом огромную кучу вонючего мусора, скопившегося на первом этаже. Во всем доме обитаемы были лишь несколько квартир. В подъезде, где я поселился у девушки Лены Пестряковой, она работала швеей, позже стала дизайнером, в «нашем» подъезде обитаемы были две квартиры, еще в одной периодически появлялись дружелюбные бомжи. Впрочем, один раз эти товарищи чуть не спалили все, что от дома оставалось. Дело в том, что в старом корыте они устроили себе «гриль» и как-то, поджаривая сосиски, уснули, канальи. Пожар мы тушили совместно. Зато там было столько места! В бывшей коммуналке у Лены было чуть ли не восемь комнат (смотря как считать!), некоторые были огромны. Иностранные и российские фотографы с плохо скрываемым страхом приходили ко мне в страшный дом. Выгнали меня из этой квартиры из-за флага НБП. Швея Лена, которая вначале отказалась сшить нам четырехметровый первый флаг НБП, пришла в ужас, увидев этот флаг (нам его сшили в Твери) в квартире.

Позже я поселился на улице Серафимовича. На самом верхнем этаже. Мне сдал большую квартиру под самой крышей знакомый австрийский бизнесмен. Из моих окон были видны вкось кусок Тверской улицы и впрямую — окна пятого этажа мэрии Москвы. Однажды вечером, сидя в одиночестве за столом, придвинутым к окну, я вдруг увидел пересекшего несколько окон подряд нашего прославленного мэра Юрия Лужкова с голым черепом. Было темно, окна мэрии ярко освещены. Было поздно, чуть ли не к полуночи, мэр прошел (один!), достал из железного шкафа некий большой «гроссбух», зажег настольную лампу и уселся под ней читать «гроссбух». Я тогда подумал, что нашлись бы, наверное, враги Юрия Михайловича, которые дорого отдали бы за эту огневую позицию у моего окна в ночи, в пятидесяти метрах от его прославленного черепа. В те годы везде жили бомжи и бродяги. Над потолком квартиры австрийца был чердак — иногда сверху были слышны звуки драки и дикие крики. В пятидесяти метрах от тела мэра творились безобразия. Однажды ночью мы с Наташей Медведевой с трудом пробились в квартиру австрийца сквозь стаю пьяных бомжей.

У станции метро «Академическая» я жил в квартире бухгалтера, сидевшего в тюрьме. Там было несколько шкафов с депрессивными советскими книгами. Но, увы, не было телефона. Стояла зима, каждое утро я бегал на станцию метро названивать по делам только что созданных партии и газеты из телефона-автомата. Меня научили, что там нажимать в щели для монет, и я пользовался наследием русской смекалки в целях партстроительства. Наташа Медведева записывала тогда альбом «Трибунал Натальи Медведевой», помню, к ней приходил пить чай продюсер Семенов.

От скандального журналиста Могутина и его друга, художника Филлипини, мы с Наташей унаследовали квартиру в Калошином переулке, то есть мы стали снимать эту квартиру, когда Могутин уехал в Америку. Нам достались и книги, и посуда, и даже одежда. Все это пришлось как нельзя кстати. Небольшая, теплая, очень светлая, балкон спальни выходил на Театр Вахтангова, квартира была неудобна только тем, что была рядом с Арбатом и рядом с Домом актера. Выходя ночами из ресторана, пьяные актеры галдели и ругались, иногда дрались, ну а Арбат не ложился спать никогда. Поздно вечером цокали копыта лошадей и пони, которых уводили с работы, рано утром я просыпался от цоканья копыт лошадей и пони, идущих на работу. В июле 1995-го рухнула в этой теплой и красивой квартире наша любовь с Наташей Медведевой.

По мере того, как я строил партию и партия стала действовать, квартира в Калошином переулке втайне посещалась сотрудниками спецслужб. В каждой комнате был установлен «жучок» — микрофон. Впоследствии, когда мне, арестованному, предъявили кассеты с «прослушкой», я некоторые из моих разговоров услышал вновь. Когда я переходил из комнаты в комнату, раздавался щелчок — это включался новый микрофон. Один «жучок» стоял у меня прямо под столом, было слышно даже, как я пишу — звук острия ручки по поверхности бумаги. Я уверен, что такие же и даже лучшие «жучки» стоят в квартире, где я обитаю сейчас.

Вообще-то я люблю жить в отелях. Когда-то в Нью-Йорке я прожил в отелях почти пять лет. В отеле все готово и очень удобно. Когда писатель Набоков получил достаточную сумму денег за экранизацию «Лолиты», он уехал из Америки в Швейцарию и поселился в отеле на берегу озера…

О вине

Когда в июле 2003-го го я вышел из лагеря, то, приехав в Саратов, пришел с моим адвокатом на главную улицу, сел в открытом кафе и заказал бокал красного вина.

Это было французское бордо среднего качества. Я набрал в рот вина и, не глотая его, оросил этим божественным соком всю «палату», то есть полость рта. Мне сделалось очень хорошо. Потому что я досрочно выполнил свою мечту. Ведь я полагал, что смогу выпить вина лет через десять: прокурор запросил мне четырнадцать строгого. Вообще-то в сумме, постатейно, он запросил мне двадцать пять, но «путем частичного сложения» остановился на четырнадцати.

Что до вина, то вино тотчас поставило меня на ноги, у жизни появилась глубина и теплота. По главной улице Саратова толпами шли красивые девушки, стояла жара, как на острове Куба, потому что адвокат Беляк зажег сигару…

— Проблема России, основная и непреодолимая, в том, что на ее территории не росла виноградная лоза. В результате сменявшие друг друга поколения выросли на жесткой водке, Эдуард,— так учил меня на московской кухне в 1970 году судья всесоюзной категории по боксу Кричевский. Мы сидели у его кухонного стола и пили болгарское вино.— Потому, Эдуард, из-за жесткой водки во многих поколениях все в нашей стране жестко. Политика, милиция, уличные драки, государственный строй.

Мне было двадцать семь лет, я снимал комнату в этой же квартире, Кричевский жил в соседней, ему было семьдесят шесть лет, и он до сих пор еще выезжал судить матчи, правда, за границу его никогда не пускали. Бывший поэт, могучий мужик, он знал в свое время Есенина, в 1917-м ему было двадцать три, он вовремя ушел из поэтов в спорт и потому уцелел и вот расхваливал мне вино на общей кухне. Когда-то вся эта квартира принадлежала его семье, теперь осталась у него одна комната. То, что говорил тогда Кричевский, казалось мне забавным, я улыбался. Сегодня я уверовал в его теорию и вовсе не улыбаюсь. Считаю, что и крепостное право задержалось у нас дольше по причине невозможности произрастания в нашем климате виноградной лозы.

К вину я приобщился еще в середине шестидесятых в Харькове. «Богема», как они себя называли, поэты, художники пили вино, в основном красное, болгарское или венгерское («Бычья кровь» до сих пор поставляется в РФ). В Москве меня научили пить вино с острым сыром «рокфор», это было модно. Пили и дешевое алжирское вино, его, правда, считали «пойлом», хотя по качеству оно не уступало болгарскому, виноградники-то в Алжире высаживали прирожденные виноделы — французы. Про алжирское говорили, что его поставляют в танкерах.

В мастерских художников на Сретенке, у Кабакова и Соостера, пили вино; мой ближайший приятель тех лет Володя Алейников пил вино в запредельных количествах. Однажды за ночь мы с ним выпили четырнадцать бутылок алжирского и две бутылки водки. Честно говоря, никто в те вина не вчувствовался, набрав в рот вина, не булькали, не полоскали, пили почти как водку, залпом.

Я начал понимать вина только в 1979-м, в Нью-Йорке, когда у меня в руках оказался ключ от лучшего на всем East Coast (то есть на всем Восточном побережье) винного погреба мультимиллионера Питера Спрэга, когда я стал работать у него мажордомом. Там были, помню (среди жемчужин): шампанское «Дом Периньон» пятидесятых годов рождения, ящики с «Шато Лафит Ротшильд» начала шестидесятых. Не совсем соображая, какая это ценность, я первое время имел обыкновение спаивать «Шато Лафит Ротшильд» своим многочисленным случайным подружкам. Продолжалось это до тех пор, пока друг Питера, и тоже мультимиллионер из Малайзии, Ананда Кришнан не поведал мне истинную цену этих винных шедевров. Ну и, конечно, Питеру Спрэгу сбрасывали новое божоле на парашюте в ту же ночь, когда вино это откупоривали во Франции. Сбрасывали не над Нью-Йорком, разумеется, но над его имением в Массачусетсе.

Волею судеб оказавшись уже в 1980-м в Париже, Франция, я оттачивал свои винные знания вплоть до 1994 года с перерывами на военные действия. Военные действия, впрочем, происходили все без исключения в винных самопровозглашенных республиках: в Боснийской и Книнской Сербских Республиках, в Приднестровской Молдавской Республике, в Республике Абхазия. Кипучие пенные домашние вина доводилось мне пить до боя, после боя и даже как-то с врагами — в знак примирения. Однажды в 1992-м, в Приднестровье, я ночевал в батальоне казаков, когда приползли в расположение батальона двое «румын» с канистрами вина. Попросили на следующий день не стрелять — у ихнего комбата свадьба.

В Париже я часто попадал в ресторан «Ля Куполь» на бульваре Монпарнас, туда меня водил Иван Набоков — мой редактор в издательстве «Альбан Мишель». В «Ля Куполь» были везде огромные пирамиды из цветов. К великолепным плоским устрицам «белонс» мы обычно заказывали белое пряное пикантное вино «сансерр». До сих пор считаю его лучшим белым вином.

В России, обрезанной со всех сторон ножами политических мясников в 1991 году, ампутированной от лучших земель, почти не осталось виноградников. Впрочем, когда я был кандидатом в депутаты Государственной думы по Георгиевскому избирательному округу, на довыборах в 1997 году я открыл вино именно там, к востоку и югу от печально знаменитого Буденновска, почти на границе с Дагестаном, но это еще Ставропольский край. Там в районе селения Левокумского, города Зеленокумска и города Нефтекумска на очень сухих почвах произрастает виноград, дающий неплохие белые вина. Еще одно место, где отличные виноградники,— это полуостров Тамань. В 1995–1996 годах я нашел в нескольких московских магазинах удивительно благородное розовое вино с Тамани. Лучше любого «анжуйского». Правда, вино это быстро исчезло с прилавков, и я даже толком не помню его исходных данных.

Ну а тогда, в Саратове, в 2003-м, я заказал еще бокал вина и сидел себе, наслаждался, как только может наслаждаться человек, только что освободившийся из лагеря. И вино ласкало мне и «палату», и душу. Вместе с женщинами вино, несомненно, одна из основных радостей жизни.

Право на устрицы

«Устрицы можно есть только в месяцы, во французских названиях которых есть буква R. Этому простому правилу начинающего гурмана меня научила первая же моя французская подружка. Кажется, это была контесса де Гито».

Прочитав написанное, я расхохотался. Между тем все написанное — и устрицы, и контесса — есть объективные маленькие правды моей пестрой жизни, которая бросала меня и в возвышенные, и в низменные места.

Так вот: устрицы. Я очень, очень люблю этих мокрых живых, приглушенных льдом моллюсков. О, о-о-о! При слове buitres у меня начинается обильное слюноотделение. Любовь к устрицам я подцепил во Франции, где прожил, напоминаю, свыше десятка лет, это вам не Прохоров проездами в Куршевеле, столько лет полноценной жизни и съеденных устриц гора. На самом деле buitres вовсе не пища олигархов, а может быть, завтрак моряка где-нибудь в Нормандии или Бретани в некурортный сезон. Устрицы, черный хлеб, лимон и литр простого белого Blanc du Blanc.

Помню, после выхода из тюрьмы, в один из месяцев с буквой R в конце 2003 года, журнал «ОМ» пригласил меня на некое празднество в китайском, кажется, ресторане на улице Тверской, вверх от Триумфальной. Всех поделили по столикам. Рядом со мной сел мой младший товарищ и по совместительству охранник — Миша, а напротив поместился мой издатель Илья Кормильцев с молодой, долговязой, очень искренней и смешной женой-певицей. С другой стороны от меня некоторое время сидела телеведущая Тутта Ларсен, потом она ушла, так как чувствовала себя, видимо, неуютно. Хотя я очень вежливый человек. Я разговаривал с Кормильцевым, одновременно вынужден был лицезреть за его плечом фотографии и видео моей покойной жены Наташи Медведевой. Дело в том, что они показывали диапозитивы и видео умерших в 2003 году звезд. Фотографии Наташи были чудесны. Мертвые всегда так ослепительно выглядят! Я выпил за Наташу. И Кормильцев выпил. Сегодня он уже не может выпить за нее, я могу.

Там на столы постоянно что-то ставили. Еду, новое вино. Это хорошая манера — так вот добавлять на стол. И вдруг принесли устрицы. Немного, но белые, плоские, B’lons называются, я знаю, но вот какой номер, я не ручаюсь какой. На каждый стол поставили, ну, по дюжине всего. Естественно, там за столом сидели личности, тоже понимающие, что устрицы — это хорошо. Но они не были быстры. Пока они сообразили, я уже доедал третью. Конечно, их не вынули из моря два часа назад, краешек мантии, ну самый краешек, едва миллиметр, чуть присох к раковине, но я получил удовольствие, прихлебывая живое склизкое существо, политое лимонным соком. С товарищем Мишей я поделился. Пришлось, конечно, и Кормильцеву с женой придвинуть. А уж кто не успел, тот, видимо, не очень хотел.

Тюремные годы сделали для меня жизнь милее. Я и до тюрьмы ценил вино и устрицы любил, но, выйдя, теперь помню тюрьму и лагерь всегда и спешу наглотаться приятных вещей. Вдруг опять посадят?

На всякие звездные мероприятия меня приглашают редко. А хожу я на них еще реже. Но, приходя, имею неизменно хорошее время. Люблю наблюдать красивых и неизвестных людей, что мужчин, что женщин, особенно юных женщин. Я давно понял, что удовольствие от жизни не приносит монотонная сытость и не столь же, понятно, монотонная убогость честного существования, но удовольствие возникает от резкого перехода из одного состояния в другое. Я открыл это для себя давно, когда, вернувшись из дымной войны в самопровозглашенной «Сербской Республики Славонии и Западного Шлема» в предновогодний Париж 1991 года, шел по улицам и презирал веселую толпу, шел сверхчеловеком. Ведь я только что побывал в аду войны и остался жив! Я шел и ликовал, как Бог, среди них, скучных. Через пару недель это чувство пропало, и я поехал, ради того чтобы опять ощутить его, на следующую войну и еще на следующую…

Какие-то чуть ли не домашние животные время от времени оспаривают меня в Интернете или в газетах. Оспаривать меня может разве что только тот, кто слушал, сидя в клетке, как я, свое обвинение, читаемое двумя государственными обвинителями. Статью за статьей. А я за ними в тетрадке аккуратно помечал. По 205-й статье приговорить к 10 годам, по 208-й — к 4 годам, по 222-й статье, часть 3-я,— к 8 годам и, чтоб жизнь медом не казалась, еще по 208-й — к 3 годам. Итого: 25 лет. Но, принимая во внимание наличие престарелых родителей и возраст подсудимого, прошу приговорить Савенко Эдуарда Вениаминовича… к 14 годам строгого режима. Два рабочих дня читали прокуроры Вербин и Бондарев. Кто такого в свой адрес не слышал — закрыть грязные рты! Два месяца после этой речи я сидел и ждал приговора. А в день приговора, наблюдательный, я видел, как вонзил свои ногти глубоко в мякоть другой руки адвокат Беляк, переживая. Он спиной к нашей клетке стоял. И как по мере чтения приговора он вынимал ногти из мякоти.

Это я к тому, что я имею право на устрицы. И на белое вино. И на бессмертие, приличествующее человеку моего калибра. В моей жизни присутствовал и присутствует подлинный трагизм, поэтому я, по сути дела, имею право на все. Я знал людей, ушедших затем в ночь пожизненного заключения. На моих руках до сих пор теплая беззащитность их рук. Командир, убеждавший меня под Сараево надеть военное пальто «от снайпера», упал от пули этого снайпера и не встал. Я помню его. Мы несли его потом, пригибаясь, на военном пальто, которое я так и не надел. Округ «Вотоща» наградил меня именным пистолетом в 1992 году. Вручали торжественно все офицеры. Наградной лист храню до сих пор. С печатью, с номером пистолета, все как полагается. Пистолет этот я имел при себе и в свою третью сербскую войну в Книнской Крайне в 1993 году. Возвращаясь через все Балканы по землям Герцеговины, занятой враждебными войсками (КПП и проверки документов у каждого населенного пункта), в автомобиле японского журналиста, я упрямо вез в глубине сумки этот дарственный пистолет. Несмотря на то, что на каждом КПП первым вопросом был: «Имеете оружие?» — я невинно отвечал, что не имею. Меня спокойно могли расстрелять, отведя к куче камней (там везде горы). Но я всегда был безрассуден. И я довез мой пистолет до Белграда. Чтобы оспаривать меня, нужно как минимум быть столь же безрассудным.

Закончу на несколько грустной, но величественной ноте. Я теперь часто повторяю следующие строки Лермонтова:

С тех пор как вечный судия
Мне дал всеведенье пророка,
В очах людей читаю я
Страницы злобы и порока.

Провозглашать я стал любви
И правды чистые ученья:
В меня все ближние мои
Бросали бешено каменья…

По этим строкам можно прийти к выводу, что и я не жаловал моих современников. Так оно и есть. Начал за здравие, а кончил за упокой.

Вещи

Точнее определить их как «предметы». Те предметы, которые у меня были до тюрьмы, в большинстве своем пропали. Иногда я их ищу, забыв, что они пропали. Однако кое-какие остались. Оглядываюсь в своем кабинете. Вот на черном офисном кресле (куплено в «Икее» в 2003 году) лежит черная рубашка. С этикеткой Giorgio Fellini Collection. Две пуговицы у нее раскололись, так как она почтенного возраста, ей лет двадцать. Купила мне эту рубашку в конце восьмидесятых в Париже моя подруга и жена Наташа Медведева. Наташи уже нет, а рубашка жива, и я ее время от времени надеваю. Вещи сплошь и рядом переживают людей, к нашему отчаянию.

А вот на книжной полке (поворот головы от стола влево) последняя моя фотография с девушкой Настей. Я сижу на табурете, а она стоит, малютка, за моим плечом. «23 октября 2003 года» — обозначено на обороте, стояла первая моя осень вне тюрьмы на свободе. Мы не могли знать, что фотография последняя, других вместе не будет.

Под фотографией — срез скелета (позвоночник и три отходящие плоскости — кости) какой-то огромной рыбы. Подарен мне Еленой Боровской, она сейчас сидит в Московской женской тюрьме по лживому обвинению в избиении 13 апреля 2006 года у Таганского суда напавших на меня мерзавцев, сидит, так же как и шесть других товарищей. Этот срез кости Елена привезла из Абхазии. Она очень красивая девушка, она девушка-герой.

Рядом с костью — кремневый серповидный нож. Материал — кремень дымчатый, просвечивающий по краям. Возраст — пять тысяч лет. Найден на северо-западе Тверской области, на границе с Псковской. Длина — 13,6 сантиметра. С обеих сторон — характерный зеркальный блеск, значит, что нож использовался как серп. В коллекции губернатора Калифорнии Арнольда Шварценеггера два подобных ножа. Они — редкость, это изделия позднего неолита.

Далее — статуэтка Будды. Позолоченная бронза. Внутри закрытые медной пластиной с медными гвоздиками буддийские мантры. Статуэтка подарена мне Кирсаном Илюмжиновым, вождем калмыцкого народа, а он, в свою очередь, получил статуэтку от его святейшества Далай-ламы. Статуэтка великолепной работы, и Будда — очень красивый, сидит в позе лотоса.

Далее по полке — довольно крупный кусок железо-никелевого метеорита. Упал на планету Земля 12 февраля 1947 года в районе Сихотэ-Алиня, в Приморском крае, на Дальнем Востоке. Один чудесный человек, художник и геолог, подарил мне его и еще несколько осколков помельче. Фамилия его Филлиповский.

Самый старый экспонат на полке: два здоровенных аммонита, вмерзшие в какую-то железистую породу. Найдены они в Ярославской области. Их систематическая принадлежность, о, приведу эту чудесную латынь с удовольствием, поскольку эти первые существа из такой седой древности, что называть их не на латыни — значит обидеть их, отряд: Ammonitida, семейство: Craspeditidae. Они разных видов. Больший — вид Kachpururites fulgens, меньший — вид Craspedites subditus. Так вот, я приберег их возраст под конец повествования о них. Надеюсь, вы вздрогнете. Они из позднего юрского периода, обозначаемого в науке Y3, они жили на Земле около 150 миллионов лет назад. Тогда на Земле процветали динозавры. Время от времени я кладу аммониты под подушку и вижу ужасные сны. Правда! Аммониты мне подарил ученый нацбол «Палеонтолог».

А вот метеорит я однажды решил поносить на груди. И повесил на шею. Ночью я увидел некую бездонную пещеру (я сидел где-то, видимо, у потолка) — вид сверху каких-то ужасных порубленных существ. Я встал и трясущимися руками снял метеорит. Видимо, он позволил мне заглянуть в бездну Космоса, в один из его уголков. А Космос страшен, я уверен. И где-то там прячутся наши создатели, то есть создатели вида человеческого. В последние годы я пришел к выводу, что цель вида человеческого — найти во Вселенной своих создателей и выведать у них тайну своего создания. Победить их. И, вероятнее всего, съесть. Я не шучу. Нас не создал мирный человекообразный Бог, нас создали для своих целей некие рациональные сверхсущества, блеклые, невидимые нам головастики. Потом они забыли о нас, и мы отбились от рук на планете Земля. Кое-что нам удалось, мы развились сверх меры, опасно для наших создателей. Я никогда не сомневался, что мы биороботы.

На той же полке фотография: я голый до пояса, в военных штанах и выцветшей кепке жму руку туркмену на фоне гранатовой рощи. Место действия: Таджикистан, Тигровая Балка, 1997 год. В Тигровой Балке отдыхали исламские боевики, появился и я там, грешный. По этому поводу я написал стихотворение: «Стоит туркмен и жмет мне руку / Я радуюсь тебе, туркмен…» и так далее. Туркмен этот натерпелся немало. Во время гражданской войны в Таджикистане ему пришлось работать патологоанатомом.

На этой же полке находится скульптура: лимон с детонатором — творение рук одного из первых нацболов Жени Яковлева. Странный человек, скульптор, говорящий по-французски, он работал охранником, пробыл с нами много лет, позднее отошел; лимон с детонатором остались, не расколоты даже.

Рядом с творением Яковлева я поставил было желтый череп, подаренный мне недавно. Но после первой же ночи в кабинете (я иногда сплю у себя в кабинете) пришлось его убрать. Точнее, я встал среди ночи, положил череп в пластиковый пакет и вынес его в соседнюю комнату. Дело в том, что во сне череп стал молодой девкой, навалился на меня и начал меня душить. Я победил ее, череп откатился от нее, расхохотался и сказал, что «ты оказался сильным парнем», что я ей по нраву. Я узнал, что ее зовут Майя. Теперь Майя живет у меня в соседней комнате.

Пластиковый пакет я с нее снял. Я бы перевел ее в кабинет, но я не люблю, когда меня душат. Вдруг задушит из чувства приязни? От любви.

Кирпичи для Вавилонской башни

Книга — одна из крупнейших побед человечества. Но перед книгой было сделано более важное изобретение — письменности. Человек изобрел письменность как средство передачи опыта во времени. В конце концов записанный опыт стали оформлять в виде брикета бумажных листов, на чьих поверхностях и был запечатлен опыт. Книга — это брикет концентрированного опыта.

Самые влиятельные книги человечества — это, безусловно, Пятикнижие (Тора евреев и Ветхий Завет христиан), священный Коран мусульман и Евангелия. Более приближенные к нам во времени «Капитал» Карла Маркса и «Происхождение видов» Чарлза Дарвина оказали на современный мир огромное влияние. «Капитал» сподвигнул наследников Маркса на многие революции — он еще недавно насильственно перекрашивал карту мира в красный цвет, а Дарвин лишил христианство миллионов приверженцев. Его теория эволюции до сих пор продолжает влиять на много умов в мире. Книга, брикет концентрированного опыта, лучшее устройство для передачи мысли, может нести самую разнообразную начинку. «Моя борьба» Гитлера и «Введение в психоанализ» Фрейда — примеры взрывных, опасных книг XX века.

Книги можно сравнить с кирпичами, из которых человечество взялось строить Вавилонскую башню. Опыт выдающихся, великих людей громоздится кирпич на кирпич, и общая контрибуция великих людей человечества вздымает все выше нашу Вавилонскую башню опыта и знаний. Во времена, близкие к дням творения, мы уже строили башню с целью достичь небес, где укрывается Создатель. Тогда Создателю удалось опрокинуть башню, которую строило юное человечество, чтобы достичь небес. Теперь мы много сильнее и много опаснее для того, кто создал нас.

Ультимативная цель человечества — это разгадка нашей тайны, тайны человеческого вида. Нам следует, мы обречены узнать, кто и зачем нас создал. Ведь мы не знаем нашего начала, оно намеренно отрезано от нас, выведено за пределы нашего сознания. Нам известен конец каждого из нас, да. Но нам также непонятно, почему нам, каждому из нас уготован такой конец — смерть. Эта тотальная тайна, покрывающая наше начало и конец, скрывает самое важное. Мы вряд ли родственники животных, поскольку единственные на планете обладаем разумом. Мы не наделены индивидуальным бессмертием, но как вид человечество не иссякает. У нас нет видовых врагов на планете Земля. Тем более непонятно, кто мы такие, еще и потому, что у человека — у единственного из живых существ планеты — не существует табу на внутривидовое убийство.

«Кто мы? Кто и зачем нас создал?» — взываем мы и громоздим книги на книги.

В причудливой антиутопии-сатире японского гениального писателя Акутагавы Рюноскэ «В стране водяных» популярные книги для народа «капп» (лягушкообразное существо, придуманное писателем) изготавливаются из порошка, где одним из элементов присутствуют сушеные ослиные мозги. Мрачный писатель Акутагава в конце концов покончил с собой, будучи еще вполне молодым человеком. Не мешает, однако, понять его презрительный взгляд на зарождавшуюся еще в двадцатых годах XX века (когда и была написана антиутопия «В стране водяных») так называемую популярную литературу. Полная противоположность великим книгам — брикетам опыта и знаний, популярная литература, особенно написанная в жанре «романа», конечно, не может быть положена в тело Вавилонской башни, стремящейся к небесам. Такая литература преследует цели крошечные, как насекомые. Столь же бесполезная, как чуингам, столь же никому не нужная, когда изжеванная, то выплевывается; популярная литература предохраняет болвана в его глупости. Предупреждать кого-либо против популярной литературы бессмысленно. Я человек, верящий в то, что от рождения младенцы человечества уже распределены по духовным категориям-кастам, в то, что основная масса человечества — «бесхвостые злые обезьяны», но верящий, что встречаются среди нас и титаны; я лишь даю вам мой взгляд на книги.

Если высшие книги служат кирпичами Вавилонской башни человечества, громоздящейся на небеса, чтобы найти и победить Создателей, низшие книги купаются в низших подземных водах. Далеко внизу — там, где классические, из учебников, греки помещали реку забвения, а у нас находятся сточные воды канализации.

Размышления о визуальном

Реклама меня очаровывает. Зачаровывает. Я как-то поймал себя на том, что могу часами листать глянцевый журнал, не прочитав ни строчки. Я питаюсь в это время не словами, но образами. Причем со мной трюк рекламодателей не проходит, я не то что не бегу покупать товар, но я даже не запоминаю, что именно мне предлагали. Мне важен разрез глаз, поза, таинственная темнота от тени ресниц, плечо, стать, общий силуэт. Я гляжу на моделей, как на икону: романтические, воинственные или философские лица героев нашего времени.

Божественное искусство фотографии (божественное потому, что останавливает время) неустанно и ежедневно мифологизирует мечты современного человека о себе. В процессе вульгарной по сути своей попытки рекламодателя втюрить, впарить и навязать платье, галстук или костюм как побочный продукт создаются иконы. Недоступный миф, она же идеальный сексуальный партнер, объект желания, таинственная, без изъянов женщина. Недоступный миф, он же идеальный сексуальный партнер, объект желания, таинственный, без изъянов мужчина. В каждом номере глянцевого журнала сквозь сезоны года мы видим наших идолов, но мы от них не устаем.

В тюремной камере, если удается туда заполучить журнал, глянцевые идолы имеют мощнейший психологический эффект, пробуждают энергию, заставляют надеяться и бороться. В тюрьме глянцевые идолы — революционны. Когда глянец подхватил портрет Че Гевары, реклама сделала его культовым революционером всех времен и народов. Был создан неотразимый миф; в то время как десятки латиноамериканских революционеров 60-х годов были куда более удачливы в их борьбе, Че Гевара стал революционером par excellence, больше Ленина. Миф создан всего лишь несколькими фотографиями Че, умело превращенными в иконы.

Мы нуждаемся в визуальных образах не меньше, чем в смыслах, выраженных словами. Помню, неизвестная мне девушка из Англии прислала мне в тюрьму «Лефортово» альбомного формата книгу «Лондон 60-х глазами фотографов». Я разглядывал книгу несколько месяцев. Потому что получил с ее страниц то, чего была лишена тюрьма: перспективу. Тюрьма ведь загоняет человека в жесткий формат только ближнего плана. Оказывается, человек страдает от отсутствия дальнего плана: перспективы, горизонта, взгляда в небо. В книге «Лондон 60-х» были представлены и портреты поднимавшихся тогда звезд: «Роллинг Стоунз», Твигги, актеров и актрис. Но я физически пил перспективу и горизонт, всасывал их глазами со страниц, в медицинских целях.

И мировое сообщество, и общество каждой страны зависит от рекламы и живет ею. Портреты вождей и лидеров государств, по сути дела, та же реклама. Портреты Сталина в руках ожесточившихся пенсионеров — суть протест против сегодняшнего мира, в котором они угнетены и забыты. Портрет Путина на стенах чиновничьих кабинетов, а тем паче кабинетов бизнесменов,— суть знак покорности и лояльности системе. Когда подросток выводит углем свастику на заборе, он выражает свой протест против родителей, школы или милиции, а вовсе не потому, что он вступил в фашистскую партию. Визуальное куда более могущественно, чем смысл. Государственные символы и флаги должны создаваться гениальными художниками, правда, будет еще проблема, а примет ли их общество и история. Российский триколор из синего, белого и красного лоскутов банален, напоминает одновременно флаги Сербии и Франции. Он какой-то пустой, принят как государственный в девяностые годы, лишен торжественности, символика его цветов недоступна гражданину. Лучшим государственным флагом России мог бы быть «монархический» триколор — горизонтальные полосы: черная, золотая и белая. Он может быть лучшей рекламой нашей стране.

Успехи «Кока-колы» и «Макдоналдса» в значительной степени зависят от блистательно выбранных символов этих интернациональных корпораций. Интересно, что эстетика этих символов напрямую заимствована из революционной эстетики и большевизма, и национал-социализма. Активно использован раздражающий красный цвет — цвет крови, энтузиазма и энергии. Скромно замечу здесь, что и популярность запрещенной ныне НБП в значительной степени объясняется удачно выбранным провокационным и агрессивным флагом.

Таинственные и идеальные — так можно охарактеризовать лучшие рекламные иконы наших дней. От лицезрения их трепещешь. Они населяют новую реальность и создают молчаливое и эффектное будущее. Задуманные как безобидные, они вовсе не безобидны. Реклама всегда тоталитарна и угрожает, даже если навязывает образы ангелочков, призванных продать вам сны.

Вот группа стройных спокойных молодых людей. Среди них одна надменная и холодная полуобнаженная женщина. Они не сулят вам ничего хорошего, эти лица. Представьте себе, что эти люди — ваши противники и вы попадаете к ним в руки. О, лучше уж попасть в руки расхлябанных ментов и мясистых омоновцев — простых ребят из деревни. Фантазия ментов ограниченна, фантазия спокойных молодых людей безгранична. Будущее может выглядеть классицизмом, но будет чревато садизмом.

В России покойные Сергей Курехин и особенно Тимур Новиков были первыми молчаливыми идолами, одновременно иконами и творцами современных икон. Они сделали общий чертеж будущего, обозначили его стиль. Будущее, видимо, будет молчаливым. Тайна, молчание, несколько лапидарных фраз. Оно, по-видимому, будет неумолимым. Оно будет академичным — классический экономный стиль: экономность движений и поз. Всего несколько фраз. Представляете, какой будет оказывать эффект на население молчаливый и строгий кабинет министров: «Да», «Нет», «Нет», «Да», «Нет»! Или молчаливый строгий президент, раз в год произносящий на публике несколько фраз: «Да», «Нет», «Нет», «Не одобряю»!

Здравствуй, Кант!

Иммануил Кант, немецкий философ из Кенигсберга, лицом был похож на мопса и на нашего несчастливого императора Павла I, а тот, в свою очередь, унаследовал внешность от несчастливого отца своего Петра III.

Тут следует остановиться, поскольку ни внешность Канта, ни его философия не будут предметом нашего рассмотрения, так же как и несчастливость двух императоров — отца и сына.

Кант в данном случае интересует нас как автор чуть ли не первой европейской системы физической культуры тела, сам Кант называл ее гигиенической программой и диететикой. Свои взгляды на сей предмет Кант изложил в работе «Спор факультетов», в третьей части, названной им «О способности духа побеждать болезни силой одного только намерения». Отталкивался Кант от девиза философской школы стоиков: «Выдержка и воздержание». Основное правило диететики Канта: не щадить свои силы, не расслаблять их комфортом и праздностью. Неупражнение органа так же пагубно, как и перенапряжение его. Гигиеническая программа Канта несложна:

1. Держать в холоде голову, ноги и грудь. Мыть ноги в ледяной воде, дабы не ослабли кровеносные сосуды, удаленные от сердца.

2. Меньше спать. «Постель — гнездо заболеваний». Спать только ночью, коротким и глубоким сном. Если сон не приходит сам, надо уметь его вызвать. (Кант повторял, когда не мог заснуть, слово «Цицерон».)

3. Больше двигаться, самому себя обслуживать, гулять в любую погоду.

Сколько раз есть в течение дня? Один! В зрелые годы можно умерить за обедом свой аппетит с тем, чтобы утолить его окончательно за ужином. Но в старости это определение вредно: желудок еще не справился с первой порцией еды, а ему добавляют другую. К лекарствам Кант относился отрицательно, остерегался их.

Правилам своей программы Кант следовал неукоснительно. Ежедневно он выходил в одно и то же время на улицы Кенигсберга, легко одетый в любую погоду, и совершал двухчасовую прогулку. Непогода не останавливала его. Небольшого роста странный немец-пруссак и протестант Кант от природы получил хилое здоровье, но развил в себе иммунитет и закалил тело, потому и прожил полных восемьдесят лет. Вставал очень рано, за несколько часов до начала занятий в университете, пил кофе и затем ничего не ел до обеда. На обед, обычно поздний, часто приглашал коллег-профессоров. Подавались приличные вина.

Надо сказать, что взгляды и практика жизни тела Канта были сверхреволюционными. Его коллега, философ Рене Декарт, советовал философу и мистику Паскалю «почаще пить крепкие бульоны и оставаться в постели до появления усталости». Сам Декарт так и делал всю свою жизнь. Еще в военном Коллеж Ля Флеш ему отменили, в виде исключения, общий подъем, и в последующие годы он не изменил этой своей привычке, предаваясь в лежачем положении различным размышлениям. Один из биографов Декарта замечает даже, что многими открытиями этого французского ученого в области философии и математики мы обязаны его утренним лежаниям. Однако Декарт умер от легкой простуды в возрасте всего лишь пятидесяти четырех лет. Постель-таки — гнездо всех болезней.

Я думал об этом — о постели и болезнях — осенью 2001 года в лефортовской камере, наблюдая моего сокамерника, молодого бандита Мишку. Он находился в заключении уже три года, по его делу все еще велось следствие, и все эти годы он предпочитал большую часть дня спать. Просыпался только к обеду. И то мне не сразу удавалось разбудить его. Он яростно мычал, не открывал глаз и скрипел зубами, когда я подымал его, завлекая: «Отличный гороховый суп, Мишаня. Вставай, а то остынет! Чудесный суп, просто замечательный. Лучший тюремный суп в моей жизни!» Когда Мишка, наконец, вставал, то обнаруживалось, что из больших его трусов торчали поразительно худенькие ножки, как ростки из картофеля, пролежавшего всю зиму в подвале. Я предостерегал Мишку, что тело его атрофируется, если он не будет заниматься физическими упражнениями. Однако он отмахивался от меня, говорил, что, когда вырвется из-за решетки, пойдет в тренажерный зал и сделает себе мышцы в месяц.

Я же, помещенный в «Лефортово» 9 апреля, стал «заниматься спортом» уже 11-го числа. Вот я заглядываю в листки моего тюремного дневника, чудом вынесенного позднее из тюрьмы. «Усиленно занимаюсь гимнастикой, всего три упражнения по нескольку раз и подолгу». Возможно, я приступил к упражнениям уже в первый день, но у меня не было листка бумаги, чтобы записать это? Возможно. Я продержался все тюремные годы отлично. Ни разу не болел благодаря тому, что истязал себя упражнениями. Однажды в два приема, утром и вечером, отжался от пола более тысячи раз. Однако уже к концу 2001 года я заменил отжимания комплексной гимнастикой: бег по периметру тюремного дворика (семь шагов в длину и три — в ширину), приседания и отжимания. Для отжиманий я сделал себе картонки из молочного пакета — подкладывал их под ладони. Охранники вначале посмеивались надо мной, но потом привыкли, как горожане Кенигсберга к прогуливающемуся Канту, и даже зауважали меня.

Обыкновенно я выходил на прогулку один, мои менявшиеся сокамерники предпочитали спать, как и большая часть тюремных обитателей «Лефортова». Однажды я вышел на прогулку при температуре минус двадцать шесть градусов, и тогда у меня лопнули подошвы резиновых тапочек, сделанных в Кисловодске из какой-то неуничтожаемой резины. Охранник ходил над лефортовскими прогулочными двориками — они расположены на крыше — по настилу над нашими головами. Порой сверху долетало:

— Сколько отмахал?

Не останавливаясь, как белка в колесе, я бросал ему вверх:

— Тысячу семьсот пятьдесят!

Речь шла о шагах. Я считал только взмахи левой ноги. Умалчиваю здесь о работе с рукописями. Я писал в тюрьме ежедневно не менее пяти часов, если меня не вызывали к следователю; само собой разумеется, я выполнял мою работу. Время от времени я вставал и отжимался или приседал. Тот же Мишка называл меня «энерджайзером».

В Саратовской центральной тюрьме, куда меня доставили, чтобы судить летом 2002 года, в третьем корпусе оказались такие обширные прогулочные дворики, что я ошалел от радости. Их размеры несколько различались между собой, были и в двадцать пять шагов длиной! Как я там бегал, с каким удовольствием! Я даже практиковал там прыжковый бег на корточках, чтобы укрепить ноги. За полтора года я впервые увидел там деревья за тюремными стенами. И ослепительное летнее небо.

В колонии №13, куда меня перевели после приговора, в заволжских степях, на земле немецких колонистов и Емельяна Пугачева, в отряде №13 был железный ящик со спортинвентарем. Заключенным, если они не были заняты на работах, позволялось вынимать инвентарь и качаться. Час в день. Мне, как и другим зэкам, не всегда удавалось дорваться до «железок», но все же я набрасывался на них, как на алкоголь, хотя бы пару раз в неделю. Даже защемил позвонок от жадности…

Выйдя из тюрьмы и сняв запущенную, но просторную квартиру, я нашел свои старые гантели, гирю в шестнадцать килограммов — подарок национал-большевиков Нижнего Новгорода. А мой водитель Юра привинтил мне в коридоре перекладину. По методу великого Канта я ежедневно истязаю себя физическими упражнениями не менее часа в день. Еще до ареста, последние двадцать лет, я уже питался два раза в день, а после ареста стал есть один раз в сутки.

Я довольно часто вспоминаю эксцентричного немца Канта, прогуливающегося по Кенигсбергу. Если не ошибаюсь, в первый раз русские войска захватили этот город в 1757 году, во время Семилетней войны. Некоторое время Кант жил при русской оккупации. Здравствуй, Кант!

Смерть на кинофестивале

Когда мы с Михаилом вошли в вагон, он был уже наполовину полон.

— Здравствуй, Эдик!— обратился ко мне полный седой мужчина.

— Здравствуйте!— я протянул ему руку.— Рад вас видеть. У нас будет еще время поговорить. Дайте я вначале размещусь.

— Да, да!— сказал он.— Я к вам подойду.

Я и понятия не имел, кто он такой. Актеры и режиссеры взяли с собой на кинофестиваль большие чемоданы, футляры с гардеробами и ящики. В нашем скоростном поезде одна их компания даже установила из ящиков стол: с огурцами, салом, хлебом и двумя сортами алкоголя — водкой и коньяком. Они толпились в вагоне и беседовали все сразу. Мы с Мишей читали: я книгу Литвиненко «Лубянская преступная группировка», Мишка — журналы «Профиль» и газеты «Коммерсантъ» и «Новые известия». Так пять часов подряд.

В двенадцатом часу ночи поезд бесшумно подкатил к перрону. Он еще докатывался, когда мы увидели двух здоровяков, ориентирующихся на наш вагон.

— Это по нашу душу, Михаил,— сказал я,— «наружка».

— Да, я тоже так думаю,— отвечал Миша, немногословный молодой человек высокого роста, похожий на юного Кларка Гейбла.

Ну так оно и было. Потому что на перроне наши два вагона встречали лишь официальные представители фестиваля да эти двое. Мы с Мишей встали рядом с ними, а они начали глядеть в разные стороны. Затем, ориентируясь на два шеста с надписями «Фестиваль Литература и Кино. Гатчина», наша толпа двинулась к выходу. Мы вышли из вокзала, и фестивальные дамы стали зачитывать нам списки, кто в какой гостинице. В момент, когда мы с Мишей узнали, что нам надлежит обитать в гостинице «Академическая», рядом с нами, сильно толкнув Мишу, упал человек. И задергался у наших ног. Пожилой, как и большинство гостей фестиваля.

Вначале думали, что это чужой, прохожий человек. Впрочем, его быстро «опознали», еще в момент, когда его взваливали на багажную тележку носильщика. Туловище положили первым, затем подняли ноги. Споро и очень профессионально, как будто они все — ребята из МЧС, между тем они ведь актеры, режиссеры и носильщики.

— Член жюри Мирон Черненко, кинокритик,— резюмировал «опознание» журналист Александр Щуплов.

— Гатчина! Гатчина!— закричали фестивальные дамы.— Размещайтесь в автобусы согласно гостиницам.

Я и Михаил послушно двинулись через площадь к автобусу. В Питере было теплее, чем в Москве. Надо сказать, что я только в этот момент заметил погоду.

Когда мы уселись, я сообщил Михаилу, что знаю Черненко. То есть он появлялся в моей жизни однажды, в конце шестидесятых, точнее, в 1967 году, когда молодым поэтом я приехал в Москву из Харькова. Черненко был другом мужа моей первой жены Анны, он тоже из Харькова, и он фигурирует у меня в романе «Молодой негодяй» под своим собственным именем. Помню, я сшил ему брюки из рубчатого темно-синего вельвета, привезенного им из Польши. А в Польшу он ездил довольно часто, так как профессионально занимался польским кино, написал книгу о режиссере Анджее Вайде. Был такой фильм — «Пепел и алмаз» — с экзистенциальным героем, и актер был харизматический, Збигнев Цыбульский…

— Ты смотрел «Пепел и алмаз», Миша?

— Кажется, нет, не пришлось,— смущенно ответил Михаил.

А смущаться тут было нечего, потому что все это было давно: и актер этот, и фильм, и Мирон Черненко.

Мы стояли, чего-то ожидая, наконец, выяснилось, что ждем нескольких участников кинофестиваля, сопровождавших Черненко в пункт первой медицинской помощи. А они все не шли, наконец, появился первый из них и сообщил, что кинокритик и член жюри Черненко скончался еще до прибытия «скорой». В автобусе стали обсуждать: звонить ли Рите сейчас или дождаться утра? Режиссер Марлен Хуциев предлагал дождаться утра:

— Если звонить сейчас, это убьет Риту.

— Рита — это его жена,— объяснил я Михаилу.

Когда я посещал квартиру Черненко в связи с вельветом и брюками, там была худенькая строгая девушка Рита. По ее взглядам я видел, что она не одобряла нашу пару. Анна была на семь лет старше меня, а я писал стихи.

— Вельвет этот польский, Миша, был много шире советского. Потому у меня тогда осталась полоса вельвета, и я обшил этим вельветом две тетради, в которые записывал новые стихи. Точнее, не обшил, а обклеил. Так они и назывались у меня: «Первая вельветовая тетрадь», «Вторая вельветовая тетрадь». Слушай, Миша, ты видел его лицо? Это не тот ли мужик, который в вагоне обратился ко мне: «Здравствуй, Эдик!»?

— По-моему… — Михаил задумался.— По-моему, тот… Ну, правда и то, что они все друг на друга похожи…

За время кинофестиваля мы не просмотрели ни одного фильма. Зато мы ездили на экскурсии: в Царское Село, в Приоратский замок, во дворец императора Павла I. Дворец в Царском Селе мне не понравился, а Михаил назвал его пошлым. Тронный зал летней резиденции Романовых со своими зеркальными стенами, украшенными деревянной резьбой, окрашенной в золото, выглядит как аляповатая ванная комната у нового русского. Бесчисленные столовые Романовых, где они прохлаждались, конечно, поражали каких-нибудь бывших мужиков когда-то, но нас с Михаилом только раздражили.

После осмотра я сказал:

— Миша, теперь нам беспощадно ясно, что революция была единственным здоровым ответом на всю эту пошлость.

Следует добавить, что воссозданная знаменитая Янтарная комната также выглядела убого — как американский пластик, смотрелся этот хваленый янтарь. Янтарная выглядела как предбанник в новорусской сауне. Весь дворец, ядовито-зеленый, золотой и белый снаружи, раздражал в снегах неимоверно. В свое оправдание могу сказать, что Псковская крепость или какой-нибудь блеклый монастырь на вятской земле под зимним дождем меня не раздражали в свое время.

Гатчинский дворец — охровый, мрачный, казарменный и северный, напротив, нам с Михаилом пришелся по вкусу. Его только недавно начали реставрировать и не успели испортить ни снаружи, ни внутри. Только несколько залов набили всякой музейной рухлядью, да паркет выглядел новоделом. Впечатлило нас истрепанное зеленое креслице Павла и тронная подушечка для ног, вытертая до корней бархата. Вообще Павел I — фигура отличная от целой оравы Романовых, бездельных цариц и царей XVIII века. Он, помимо пиров и любовных приключений, вплотную занялся Россией. Например, устроил специальную комнату, куда в окно ему можно было бросать письмо или прошение. Ключ от комнаты был только у него. Ежедневно он являлся в половине седьмого утра и сам забирал свою почту. Сам же и отвечал, а в тех случаях, когда отвечал не лично он, он просматривал и подписывал каждый документ. Император-рыцарь, он сделал многое для солдат, не только дал им, конечно же, нелепую косичку и немецкий парик, но, например, ввел впервые суконную шинель. В мрачном дворце Павла мы с Михаилом оказались в компании польского режиссера Кшиштофа Занусси. Черт его знает почему. Может быть, в качестве аранжировки для смерти специалиста по польскому кино Черненко?

Вместе с Занусси мы посетили и польский костел, точнее, это было лишь одно сохранившееся крыло костела, основная его часть представляла собой старые, запущенные развалины. В костеле было сыро, бедно и убого. Очевидно, польская община города Гатчины небогата. А Российское государство и правительство ни рубля не дают иным верам помимо православной, очевидно считая их сектами. Общеизвестно, что у Российского государства дурной характер.

Приоратский дворец — настоящий замок с башней — построен был из сбитой земли архитектором и поэтом Львовым по приказу Павла, чтобы разместить здесь приора Мальтийского ордена, одного из принцев Конде, сбежавшего из революционной Франции. Однако приору там жить не пришлось, ибо Павла скоро убили, задушили, как и его папочку Петра III, под именем которого, вы помните, конечно, выступал Пугачев. Поэтому стоит дворец архитектурной диковиной в гатчинских снегах, с башней и с гренадерами во дворе у костра. Гренадеры развлекают туристов и пекут им колбаски, надев на штык, а еще варят глинтвейн. По меньшей мере одно из ружей стреляет.

Возвращаясь дневным поездом, я все думал, почему Мирон Черненко ожидал сорок лет, чтобы упасть и умереть у меня под ногами 24 февраля 2004 года. У него было сколько угодно времени и места помимо Московского вокзала в Петербурге. А, почему?

За несколько минут до остановки поезда на Ленинградском вокзале Москвы наш парень предупредил нас по мобильному телефону:

— К вашему вагону бегут опера и менты.

Так оно и было. У всех выходящих из шестого вагона проверяли паспорта, интересуясь только фамилиями. Это они проверяли, вернулся ли я в Москву с кинофестиваля… А вы говорите «Пушкин»… Какой там Пушкин…

Comme il faut

В один прекрасный день, сидя в тюрьме, я прочитал в газете, что Валерий Гергиев поставил в Мариинке все оперы «Кольца Нибелунгов». «Когда выйду, схожу в Мариинский театр»,— подумал я.

Но когда вышел, то в Мариинский театр не попал. Я вышел условно-досрочно, и любое мое передвижение по территории страны, в том числе и в Петербург, являлось сложнейшей операцией. Нужно было отпрашиваться у московских ментов, переполошились бы московское и питерское управления ФСБ… Но оперу я все-таки послушал, и где бы вы думали? В самом Кремлевском Дворце: устроители фестиваля «Золотая маска» прислали мне приглашение на «Аиду» Верди. Выйдя из тюрьмы, точнее, из лагеря, посетить Кремлевский Дворец и прослушать «Аиду» Верди — это по-джентльменски, это comme il faut, это стильно. В приподнятом настроении я отправился через Александровский сад к той кремлевской башне, которая ведет к Кремлевскому Дворцу. Ну, разумеется, со мной были три охранника — товарищи по партии. Устроительница фестиваля вручила нам билеты, и мы вошли под своды башни. Во мне уже звучала музыка Верди. Я был в костюме, при галстуке, в белой рубашке соответственно опере: «Аиду» следует слушать как минимум в белой рубашке. Хорошо бы еще смокинг и лаковые туфли, но смокинг давно, еще до посадки, стал мне мал, а туфли износились.

Как только оперативники заметили меня и мой небольшой отряд, по лицам их пробежала бурная тревога, как при появлении Радамеса, явившегося во дворец фараона прямо с битвы. Они, клянусь, побледнели, извлекли все дружно свои мобильные телефоны и зазвонили по ним, профессионально отвернувшись от нас, чтоб мы не могли прочесть по губам и видеть их тревогу. Двое срочно зазвонили по висящим на стене башни служебным телефонам… Когда я толкал туловищем турникет, отделяющий меня от металлоискателя, оперативники уже получили указания. Они стали подчеркнуто вежливы, все как один. Меня ни в коем случае не ощупали, попросив лишь вынуть ключи и мобильник. Зато ребят проверили основательно.

В Кремлевском Дворце нас уже встречали. Когда мы посетили туалет, то нас ожидали, пока мы выйдем… Опера началась с опозданием, а опера расселись вокруг нас по периметру и терпеливо ждали. Было такое тревожное ожидание, какое бывает только перед началом большой оперы. По четырехтысячному залу бродили такие сквознячки, сугубо театральные. И вот она… музыка. Дирижировал Теодор Курентзис. Сцена огромная… Единственное, что меня немного покоробило — Спектакль оказался ревизионистским. Вместо Древнего Египта фараонов — некая полуфашистская республика в Италии, что-то вроде «Сало, или 120 дней Содома» Пазолини. Радамес ходил по сцене в салатовом комбинезоне, а его воины — с бутафорскими автоматами. Но музыку-то, музыку Верди никто не отменял! Спектакль Новосибирского театра в постановке не то поляка, не то литовца Некрошюса произвел грандиозное впечатление. На огромной сцене все выглядело монументально…

Я вспомнил Саратовский централ, полное отсутствие перспективы и горизонта, и глаза мои чуть защипало. Сбылась мечта заключенного. И довольно быстро. Если бы она сбылась через четырнадцать лет, как хотел прокурор, я бы испытал удовольствие? Да, но в том случае я бы рыдал, наверное, хотя и не умею рыдать.

Вопреки моей незаслуженной репутации якобы хулигана и грубияна, я люблю ходить в оперу и балет. Моя мама таскала меня на спектакли в таком нежном возрасте, когда еще дети не ходят в детсад. Однажды мама притащила меня в Театр оперы и балета (дело было в городе Харькове) на премьеру балета «Красный мак». Думаю, мне было от четырех до шести лет от роду. Отчетливо помню запах свежих декораций — запах краски и столярного клея, полюбившийся мне с тех пор театральный сквознячок и сцену, в которой я поучаствовал. Советский корабль пришел в китайский порт. На декорациях вдали стоял корабль, от моря в сторону была нарисована желтая река, а на берегу ее, спиной к нам, зрителям, сидел с удочкой в руке советский моряк. Ловил рыбу. Однако, видимый нам, зрителям, но невидимый моряку, сзади к нему подползал с ножом в руках реакционный китаец. Весь зал сидел и молча наблюдал, как должно будет свершиться убийство. Тревожная музыка нагнетала обстановку и не оставляла сомнений в исходе.

— Мама,— я дернул мать за платье,— мама, он убьет нашего моряка!

— Сиди тихо,— сказала мать,— смотри… спектакль.

Ну уж нет, раз взрослым была безразлична судьба нашего моряка, я не мог молчать. Я заорал что было мочи (вот не помню, что именно заорал, может быть, «Обернись!» или «Берегись!») и бросился к сцене. Мать за мной. Это был первый в моей жизни публичный скандал. Мать потом сказала:

— Я готова была сквозь землю провалиться из-за тебя, Эдик!

Однако в перерыве ко мне подходили военные, их в те годы было много, и жали мне руку. А матери сказали, что она правильного сына вырастила, патриота.

Такой вот был мой дебют в театральном мире. А потом где я только не был! Я был, например, на премьере «Дракулы» в театре на Бродвее в конце семидесятых. Вот так! Еще я был на Бродвее на премьере какого-то спектакля, тоже в семидесятые годы, там играла бывшая модель Твигги, толстая, только название спектакля забыл, правда… Там еще самолет настоящий на сцене был, как через тридцать лет в несчастном трагическом «Норд-Осте»…

В перерыв я пошел и выпил коньяк в буфете Большого Кремлевского Дворца. Ребятам нельзя: они на службе, потому пили кофе, а я — коньяк, хотя и не люблю его, по мне, так лучше водка и виски, коньяк же сладковат. Но коньяк — в Кремлевском Дворце, а спектакль идет «Аида», это comme il faut!

Я представил себе, как рассказываю в своей камере в третьем корпусе Саратовского централа мою историю посещения оперы «Аида» с дирижером Теодором Курентзисом (и Теодор — стильно!) и как в восторге — они и верят, и не верят — сияли бы глаза сокамерников!

Там в буфете вокруг стояли опера. Чтобы позлить их, я заказал еще один двойной коньяк. И выпил за Верди, за Аиду, за Курентзиса и за обитателей третьего корпуса Саратовского централа.

Comme il faut…

Дневник театрала и кинозрителя

Моя любимая женщина Катя Волкова — актриса. С ее появлением в моей жизни я стал чаще ходить в театр и в кино. Поэтому остановлюсь на одном спектакле и двух фильмах, которые я просмотрел — среди прочих.

Еще не стаял снег, когда я с тремя товарищами пошел на спектакль «Братья и сестры» — пьеса Федора Абрамова в театре им. Чехова, что в Камергерском переулке. Сумели мы отсидеть только первое действие. Поставленный впервые двадцать лет назад режиссером Додиным, спектакль выглядел банально и раздражал неправдой. Главного героя (по пьесе он — юноша допризывного возраста) играл вполне животастый актер, переваливший за тридцатник. По ходу спектакля он несколько раз обнажался, и демонстрация отнюдь не юношеского тела была просто неприятна.

Этот же герой привозит в деревню буханку хлеба, и персонажи пьесы — дети и женщины — умиляются этой буханке, делая вид, что забыли, как хлеб выглядит. Это в сибирской-то деревне, за тысячи километров от фронта! Не то Федор Абрамов, писатель-деревенщик, исказил действительность, не то режиссер слишком пристально остановился на этом хлебе. Ретроспектакль продемонстрировал женщин в различной степени деградации и одержимости похотью. Все они как бы из последних сил выбиваются, кормят якобы страну, а сами досыта не едят. Опять-таки невероятным для привольной Сибири выглядит то, что праздник с самогоном и вареной картошкой для них — исключительная возможность полакомиться картохой. Изображая якобы натуралистически деревенскую жизнь, спектакль Додина на самом деле — фантастическая, небывалая история. Начинается она с опереточной сцены возвращения в деревню животастого подростка с отрезом ситца в горошек и с радости сестер, брата и матери животастого по поводу ситца. Вся пьеса может представлять интерес лишь для иностранца, интересующегося жизнью фольклорных «рюсски мужик и баба с рюсски душой». Тягомотина банальная, лубок. Времени было жалко. Лучше бы по снегу по Москве походили.

28 апреля в кинотеатре «35 мм» (бывший «Новороссийск») я присутствовал на премьере фильма «Дневник мотоциклиста». Это история путешествия юного Эрнесто Гевары, впоследствии прославившегося под именем Че, революционера, через Латинскую Америку на мотоцикле. Я читал английский перевод «Дневника мотоциклиста» еще лет десять назад, так что могу с уверенностью сказать, что фильм банален и глуп. Че целуется в фильме с больными проказой, переплывает зачем-то, чуть ли не спьяну, широкую реку с крокодилами, то есть будущий революционер ведет себя в фильме как полный идиот. А на самом деле состоявшееся в 1951–1952 годах путешествие на мотоциклах совместно с биохимиком Альберто Гранадо было серьезным событием в жизни Че и впервые заронило в него мысль о необходимости континентальной, в масштабах всей Латинской Америки, Революции. А фильм на основе этого путешествия — просто сентиментальная слюна. Проехав через Аргентину, Чили, Перу, Колумбию и Венесуэлу, Че убедился в глубокой общности народов этих стран, спаянных испанским языком и культурой, и в том, что эти страны ожидает общая судьба. Позднее, поучаствовав в революции на Кубе, Че в середине шестидесятых годов вновь вернулся к идее общей континентальной Революции и именно с этой целью высадился в 1966-м в Боливии. С целью организовать целую серию партизанских групп, чтобы вспыхнули «двадцать новых вьетнамов». В его отряде в Боливии были перуанцы, аргентинцы, кубинцы, чилийцы, представители всех тех испано-язычных стран, которые он пересек за пятнадцать лет до этого. Картина же получилась голливудской банальной жвачкой. Не называйся главный герой Эрнесто Гевара (Че), фильм вообще не привлек бы внимания. В фойе, правда, играл хороший испанский оркестр.

30 мая я был на премьере фильма «Бункер» в киноконцертном зале «Пушкинский». «Бункер» — первый фильм о Гитлере, снятый немцами после 1956 года. Здание кинотеатра был затянуто красным полотнищем с надписью «Бункер», очевидно символизировавшим военную маскировку. У входа были выложены мешки с песком для создания иллюзии подлинности. Внутри, в фойе, угощали бесплатным разливным пивом и белыми баварскими сардельками. Гремели ужа-са-ю-щие разрывы, и с потолков сыпалась, кажется, мука. Одного гражданина-таки серьезно засыпало — голову, спину и плечи. Все остальные смеялись.

В зале в подлокотниках каждого кресла зрителям предлагался бумажный стакан с черешнями, так как фильм показали в рамках фестиваля «Черешневый лес». Режиссер Оливер Хиршбигель сделал первый шаг к реабилитации если не самого фюрера, то уж немецкого народа, это точно. Если фюрер (актер Бруно Ганц) и Ева Браун (актриса Юлиана Келер) все еще несут пусть и незначительный, но оттенок карикатурности, то уже Геббельс и его жена Магда выглядят трагическими героями. Магда собственноручно умерщвляет — дает отраву своим шестерым деткам и выглядит при этом героиней греческих трагедий. Сильным человеком показан и генерал СС Монке, защищавший центральный район Берлина. Повальные самоубийства эсэсовцев в последних кадрах фильма возвышают их. Панорамные съемки, отличный стереозвук делают фильм монументальным. «Бункер» разительно отличается от подавляющего большинства фильмов о нацизме. Это не только апология того же семейства Геббельсов и офицеров СС, это еще и некий мощный всхлип над судьбой немецкого народа.

Поразительно, что осуждающая проявления фашизма в своей стране даже в такой легкой форме, как нарисованная подростком на стене дома свастика, власть РФ (с помпой, с сардельками и пивом, завернув лучший кинотеатр города в ткань и обложив мешками с песком!) празднует выход в прокат такого фильма. Ревизионистского и апологетического. Отличный фильм на самом деле. В России мало кто сомневается в том, что немцы — храбрые воины. Магда Геббельс выглядит покруче Медеи. Актер Ульрих Маттес (Геббельс) близок к оригиналу. Для сравнения: фильм «Молох» нашего Сокурова неприятен в своей карикатурности. А ведь снят на ту же тему.

Пассажир еврейского каноэ

Мы затемнили стекла в «кадиллаке», и теперь я езжу в огромном салоне этого старого автомобиля никем не видим. В Соединенных Штатах «кадиллак» называют Jewish canoe — «еврейское каноэ». Каноэ — из-за низкой посадки, а еврейское — видимо, «кадиллак» нравится евреям. Помимо евреев, он еще нравится президентам, это президентская машина. «Кадиллаки» дарил своим друзьям Элвис Пресли.

Но я начал не ради «кадиллака». Невидимый, я проплываю в «еврейском каноэ» по улицам Москвы. Вот с набережной Яузы мимо Спасо-Андрониевского монастыря мы поворачиваем на улицу Николоямскую. На углу — здание, которое я буду помнить всю жизнь: «Лефортовский суд». Сюда возили меня в 2001-м и 2002 годах из Лефортовской тюрьмы несколько раз: рассматривались ходатайства моего адвоката о смене меры пресечения. Обыкновенно автозэк заезжал к черному ходу суда в ограду из железной решетки. Пришвартовывался чуть ли не вплотную к двери. Я прыгал вниз, конвойные менты ловили меня (на мне были наручники) и волокли в дверь, а затем вниз — бросали в бокс. Там только что сделали ремонт — заделали стены цементной «шубой», я сидел там один в боксе и медитировал на всякие темы, ожидая, когда поведут наверх к судье. В то, что мне сменят меру пресечения, ни я, ни адвокат Беляк не верили — какая на фиг подписка о невыезде для человека, обвиняемого в попытке вооруженным путем оторвать от Казахстана Восточно-Казахстанскую область, обвиняемого в создании незаконных вооруженных формирований…

Так что всякий раз, когда мы оказываемся на этом повороте, я гляжу на место моих мучений, не могу не глядеть, и следуют вспышки воспоминаний. Первый раз меня встретили крики национал-большевиков, они кричали:

— Наше имя — Эдуард Лимонов!

Соседи по автозэку были, помню, потрясены. Помню, как мне отказали, естественно, в освобождении, а когда вели по лестнице вниз, на одном из поворотов стояла Настя в белых носочках, было лето.

— Какой у тебя красивый прикид, Эдуард!— сказала она и улыбнулась.

Я был в синей олимпийке с белыми полосами, ничего особенного, обычный зэковский наряд, но ей хотелось сказать мне что-нибудь бодрое, хотя, может, ей на самом деле плакать хотелось. Я было сделал движение к ней, но конвойные удержали.

— Дай, командир, поцеловать подругу!— сказал я.

— Не положено!— прохрипел старший конвоя.

И я прошел мимо ее белых носочков.

В следующий раз они обманули нацболов. Привезли меня засветло. Не стали въезжать за ограду, а выбросили на обочине, мент пристегнул меня к себе наручниками, повел по зеленой и сочной траве газона, бледного и тюремного. Почти бегом…

Я езжу по Москве, невидимый, вспоминаю. Некоторое время штаб НБП располагался на улице Марии Ульяновой. Пока нас не выселил оттуда ОМОН. Приезжая туда, я всякий раз проезжал мимо дома, где жил в 1973-м и 1974 годах, откуда 30 сентября 1974-го уехал прямиком в аэропорт «Шереметьево» и улетел в Вену, как мне тогда казалось, навсегда. Крошечная квартирка из двух комнат и кухни. Угловая. Второй этаж. Кто там сейчас живет, интересно? Не тревожат ли жильцов юные призраки: Эдуард и Елена? Я был такой пьяный тем далеким утром. Мы почти не спали…

Вот мы едем по эстакаде. Садовое кольцо, слева внизу Цветной бульвар. Справа внизу начинается Олимпийский проспект. Старомодный угловой дом. В подвале этого дома я провел первую ночь в Москве, когда приехал сюда впервые в 1966 году. В мастерской молодого скульптора Вячеслава Клыкова. Недавно он умер, оставив памятник Жукову на Манежной.

Москва полна мемориальных «моих» домов. Некоторые, впрочем, уже успели снести. В Казарменном переулке давно нет старого бревенчатого дома, где я снимал комнату в многодетной семье. Отец был алкоголиком, бывший директор техникума, ставший подсобным рабочим в продовольственном магазине. С моей тогдашней подругой Анной мы ходили в общественную баню на улице Маши Порываевой, снимали «семейную» кабинку. В пуританской Москве шестидесятых годов, тем не менее, можно было прийти с женщиной в баню и, не предъявляя документов, спокойно снять на несколько часов «кабинку». Теперь на этом месте возвышаются здания несчастного ЮКОСа.

Давно застроили офисными глыбами и Уланский переулок, где я жил дважды. В маленькой квартирке в здании школы в 1968 году, а потом в чердачной мастерской художника Бачурина в феврале-марте 1973 года, когда ко мне ушла чужая красивая юная жена Елена.

Дважды мне пришлось пожить и в массивном старом здании рядом со сталинской высоткой на Красных воротах. Один раз, в 1970 году, я там снимал комнату. Из окон была подробно видна эта высотка. Несколько раз мне удалось увидеть на балконе космонавта Германа Титова. Дом этот знаменит еще и тем, что в тридцатые годы в подвале его работал над своей первой ракетой знаменитый космический конструктор Королев. Жильцы рассказывали, что на первые испытания за город Королев и его товарищи повезли ракету на трамвае. Моим соседом по квартире был всесоюзный судья по боксу и бывший поэт, некогда друг Есенина; если не ошибаюсь, его фамилия была Кричевский. В семьдесят шесть лет он не давал покоя своей тридцативосьмилетней жене ночными сексуальными домогательствами. Помню, мне, хохоча, рассказала эту историю моя тогдашняя жена Анна. Соседка по секрету пожаловалась ей, и мы вместе по этому поводу поизумлялись и похохотали вдоволь.

Второй раз мне пришлось пожить в этом же доме осенью 1994 года. Художница Катя Леонович оставила мне и Наташе Медведевой на некоторое время свою мастерскую на чердаке. Если ехать по Садовому кольцу, то можно видеть такой как бы каменный кокошник этого здания. Вот аккуратно в этом самом кокошнике и видны окна мастерской Кати Леонович. Мы прожили там до самых зимних холодов, и в первую снежную метель я привез туда ночью тираж первого номера газеты «Лимонка», было это 28 ноября 1994 года.

Сидя в полумраке «еврейского каноэ», я общаюсь с памятными местами моей жизни. Иногда мне кажется, что вот сейчас из подъезда на Садовое выйду я и живая Наташа Медведева. Пока этого не случилось…

Застой — гнусное тихое время пошляков

Несмотря на то, что на время гребаного застоя пришлась моя юность и совершился первый акт моей первой большой любви (второй совершился в Америке), признаюсь, что эпоха была отвратительная. Мелкотравчатая, уже не трагически-злодейская, не сталинская, но время обывательского социализма.

По Москве стояли уже какие-то обветшалые здания, строились одинаковые до тошноты спальные районы из бесцветного кирпича, но на окраинах; а сама Москва напоминала покинутый гигантами город. Москва и сейчас-то некрасивая диспропорциональная дура с чудовищно большим телом, толстячка, но сейчас она торжествующая, а была ханжой. Словно киоскерша или билетерша в обносках. Но с телом из запасов художника Ботеро.

Вокруг шмыгали несколько миллионов достаточно противных существ (только что хвосты за ними не тянулись) и цитировали фильмы Гайдая. Это Гайдай и его сценаристы придумали шестидесятникам и всем остальным пошлые фразы на все случаи жизни. Дело в том, что в те времена мифы создавались уже не книгами, роль создателя мифов перешла к кино. И если от Павла Корчагина из «Как закалялась сталь» несло страстью тяжелого характера фанатика, то тройка пошляков: Никулин, Вицин и Моргунов, к которым изредка присоединялся какой-нибудь Папанов или хрюшконосый Леонов, распространяли каждым своим появлением угар пошлости.

Вопрос может быть поставлен двояко: советская ли действительность была столь пошлой, что создала эти шедевры вульгарности, «Бриллиантовую руку» там, или «Иван Васильевич меняет профессию», или «Приключения Шурика»? Или же все эти вышеперечисленные ребятки во главе с Гайдаем (были и другие мэтры пошлости) задали стране обывательский, антигероический тон, лад, настрой? Для нашего с вами, этого моего исследования не важно, верна ли первая либо вторая попытка, важно, что пошлость стала климатом застоя. Как ясно и то, что советские мужчины, символизировавшиеся Никулиным, Вициным, Моргуновым, Папановым, Леоновым или даже талантливым Андрюшей Мироновым, не могли победить в Афганистане сухих моджахедов ислама. Я утверждаю с уверенностью, как Клаузевиц, что нет, не могли победить.

Однажды, в 1995-м, судьба забросила меня на празднование выхода книги старого премьера Николая Рыжкова, было это в одном из залов гостиницы «Рэдиссон-Славянская». Там за одним из столиков, лицами в зал, сидели актер Никулин и маршал Язов. У Никулина со лба на висок спускалось этакое черное пятно-паук, какой-то трупный отек, и то же пятно поменьше имелось на лице Язова, но синеватое. Они пили водку и смотрели на нас, кучковавшихся в зале. Я тогда попросил депутата Сергея Бабурина познакомить меня и мою девушку Лизу со старыми монстрами. Что и было сделано. Мы посидели за их столом некоторое время, и все это время я размышлял о том, как они неприятно похожи: маршал и клоун. Но если наши маршалы — клоуны, то чего мы стоим как нация? А мало чего и стоим.

Еще в 1974 году я покинул застой, и последнее, что я видел, уходя к самолету по гибкому коридору аэропорта «Шереметьево»: два советских солдата в мятых шинелях. Мне всю мою жизнь было обидно, что в мятых. Через пятнадцать лет, в 1989 году, я приземлился в «Шереметьево» и, выходя из аэропорта в зал, увидел волчьи глаза осмелевшего народа — тяжелые, опасные глаза. Но в них уже присутствовала страсть. Сейчас глаза опять потухли.

Там было много странностей, в советской жизни. В конце пятидесятых и в шестидесятые, придя в магазин в Харькове, можно было лицезреть целые стены из консервов камчатских крабов и деревянную бочку с красной икрой, из бочки торчала деревянная же лопата. Это все стоило баснословно дешево, но называлось — «нечего купить пожрать», поскольку деревенский по происхождению народ не понимал прелестей барской еды. Как младенец, выплевывающий шоколад, он не считал икру едой, а уж крабов-то и вовсе считал бросовой жратвой. Красное китовое мясо ели только самые бедные и, естественно, готовить его не умели — тушили, как тыкву какую-то. То было время огромных китобойных и крабовых флотилий, распахивающих океаны. Сейчас, выбирая вонючую рыбу по сто с лишним рэ за килограмм, можно вздохнуть о том времени.

В декабре 1989-го, приехав с визитом в Москву, я прожил две недели в гостинице «Украина». Здание напоминало какой-нибудь разваливающийся храм Змеи из фильмов сериала об Индиане Джонсе. На сетках, установленных по периметру огромного храма, скопились сваливающиеся кирпичи. Паркет был вспучен, двери не закрывались, в буфете (опять повернулось колесо!) была только баснословно дешевая красная икра. За мои литературные произведения журнал «Знамя» выплатил мне так много денег, что я не знал, куда их девать, и прятал в циклопических щелях в стенах номера. Там, бродя из буфета в номер и обратно, я разобрался во многом и наконец понял, что да, у нас была Великая Империя и что они (сограждане) покончили с ней самоубийством. Что всему виной их коллективное нежелание жить, неся бремя Империи.

Однажды ночью я увидел, как тринадцать бульдозеров, сверкая ножами, построившись свиной железной германской головой, убирали от снега Кутузовский проспект. И в этом их строе виделась, вспоминалась Империя. Но граждане уже срезали провода и срезали бронзовые памятники, сдавая их в пункты приема цветных металлов. Это задействовали герои Никулина, Вицина, Моргунова, Папанова и прочих.

В 1993-м и в 1999-м я побывал на Лубянке и удивился, какие у них несвежие кабинеты, потертый линолеум, выщербленные ступени лестниц и ковровые дорожки в жалком состоянии. В 2001–2002 годах, когда я был заключен в тюрьме «Лефортово», чекисты уже сменили зеленые ковровые дорожки в коридорах на свежие, а где не сменили, там лежали новые рулоны вдоль розовых стен и ждали своей очереди. У чекистов оказался традиционный вкус, как у Элвиса Пресли: розовый, зеленый и коричневый — его любимое сочетание цветов. Вряд ли это возвращается советская власть, скорее всего — устраивается новая. Есть заказ на подавление активной части населения, потому благоустраиваются подавляющие органы.

«Нет устройства, определяющего блаженство отдельных лиц в различные эпохи. Многие веселятся бунтом»,— написал в XIX веке философ Константин Леонтьев. Наши предки повеселились бунтом 1917–1922 годов, затем, как эхо в каменных пещерах, затих блистательный гул его и, может, с полсотни лет отдыхала от бунта на пошляках Природа. А теперь опять актуальными становятся имперские здания, голубые кремлевские ели, благоустраиваются Лубянка (строят третье здание) и тюрьма «Лефортово». Опять приходит время гордых характеров, трагических судеб, ураганов Истории.

Преимущество долгой жизни состоит в том, что успеваешь увидеть полный размах маятника времени, услышать тяжелый свистящий звук его секиры. Но застой, время, когда маятник с секирой пошел от нас и еще не летит с мертвой точки на нас сверху, все же застой — гнусное тихое время пошляков. Достойнее посетить «сей мир в его минуты роковые». Что я и делаю, участвуя в создании ситуации роковых минут.

О путешествиях и приключениях

Италия

Есть климаты, есть пейзажи, побуждающие к приключениям. Побережья с глубокими бухтами, ярко-синее море, ослепительное солнце, жирная зелень, всякие утесы, скалы, крупные пламенные цветы именно побуждают к приключениям. А еще если подобный ландшафт расположен близко к центрам мировой культуры и к информационным центрам, то это полное счастье! Потому варвары вечно стремились завоевать Италию и завоевывали с незапамятных времен. И с севера: достаточно посмотреть на жителей Ломбардии — просто тевтоны, а не итальянцы. И с юга завоевывали: смугло-оливковая кожа обитателей неаполитанского залива, курчавые темные головы их остались от нашествий североафриканцев, от карфагенян до алжирских пиратов, или просто трудовых мигрантов Средневековья?

Волны завоевателей захлестывали апеннинский сапог столь часто, что хотя итальянцы собирались объединиться еще при Цезаре Борджиа, в XVI веке, потом надеялись, что их объединит Наполеон, однако объединились только в 1870 году. Вообще же ослепительное небо, теплый климат и разнообразие ландшафтов, когда варвары дорывались до них наконец, неизбежно утихомиривали их, уничтожали воинственность. Варвары превращались в ленивцев. Энергичные германцы превращались в сибаритов, а североафриканцы, свирепые, потому что поколениями вдыхали горячий сухой воздух своих пустынь, добрели. Нечто подобное, кстати, случилось с арабами, завоевавшими Испанию, они создали блистательное искусство, ту же Альгамбру, причудливый дворец, но к дальнейшим походам оказались уже неспособны, потому их через несколько веков выбили из Испании.

Но вернемся к Италии. Ее продолжали завоевывать и в XVIII веке, и даже в XIX веке Франция и Испания, а позднее Австрия, пока, наконец, националистические и демократические силы не объединились с королем Сардинии в такой причудливый союз, что Ющенко, объединившийся с УНА-УНСО осенью 2004 года, кажется в сравнении младенцем. А именно: революционер Джузеппе Гарибальди во главе одной тысячи своих красно-рубашечников завоевал Сицилию и Неаполь и посадил на трон короля Сардинии Виктора Эммануила II. О, как должно быть ослепительно выглядели краснорубашечники на сицилийском солнце! Где зреют, тихо покачиваясь на жарком ветру, апельсины, лимоны и фиги. А еще, естественно, по всей Италии покачиваются под ветром виноград и оливковые деревья. Ну и совершается история.

Мне почему-то не везло. Я все время попадал в Италию зимой. Зимой она тоже очень хороша, но я очень мерз в Риме в 1974-м и потом в Венеции в 1982-м, и еще раз в Венеции в 1992-м, все зимой, так уж случалось. Да, у меня там были сногсшибательные приключения, такие сногсшибательные, что я и сейчас не решаюсь поведать обо всех. Может быть, когда-нибудь поведаю.

Но вот что интересно! Красивые страны вызывают желание завоевать их, отобрать, присвоить себе. Просто приехать на удивительный, самый поразительный в мире пейзаж таким себе скромным гостем совсем неинтересно. Просто жить и работать в экзотической стране скучно. Нужно для полного удовлетворения участвовать в некоей тревожной и, может быть, запрещенной активности. Тогда и сумерки трагичнее и темнее, и огромные цветы пахнут глубже, и женщины значительны, и вино совсем проникновенного вкуса. Если ты заговорщик, то мир такой значительный! А если ты занимаешься разрешенной деятельностью, турист там либо, ну, рабочий или бизнесмен, то и мир тебе пресен, ты видишь в таком случае только его поверхность.

Большая часть Италии уже испорчена. Там стоят всякие кислотные заводы, как в России, земля бывает лысая и плешивая от деятельности человека, бензозаправки воняют, оливки чахнут, в морях вымирают кальмары. Но все равно, но все же Италия на голову выше России как площадка для героических подвигов, там хотя бы можно большую часть года передвигаться без вонючих пальто и гнусных шапок.

Когда человечество сбросит оковы рационального мышления, а оно вот-вот сделает эту революцию против рационализма, то человечеству станут отвратительны экономика, валовый продукт, благосостояние, производительность труда. Человечество станет бросаться с кулаками, камнями и палками на прежних кумиров экономики и тем более бизнеса. Толпы россиян, всегда носивших в себе образ Италии и Греции как земель обетованных, потихоньку подадутся в те края, эдакими кочующими группами. Они потеснят коренных обитателей и наконец согреются под пламенным солнцем.

Италия долгое время была аграрной страной (как, впрочем, и Франция!). Была таковой всласть до шестидесятых годов XX века. И правильно делала. В случае катаклизма, каким, без сомнения, будет восстание против рационализма, остановятся гнусные заводы и фабрики, зарастут лысые и плешивые куски земли, быстро скроются в зарослях «зеленки» неприятные здания. Италия вновь станет цветущим, благоухающим садом. Раем зеленым. Россия же не станет, она обречена морозиться весь отведенный нашей планете срок. Поэтому есть смысл, совершив революцию против рационализма, сразу откочевывать в Италию.

Современная цивилизация, основанная на рационализме, унижает человека, подходя к нему как к домашнему животному. Покровительственно завлекая его экономическими параметрами. Но человек на самом деле существо иррациональное. Им движут эмоции, перерастающие порою в страсти, гордость, храбрость, своеволие, воинственность, зависть к ближнему и дальнему, желание подчинить себе других. Скоро-скоро человек отвяжется от изгороди рационализма, к которой его, в общем, не так уж давно привязали, и побежит творить черт-те что. При этом получая от удовлетворения своих прихотей наслаждение. При этом сталкиваясь с другими толпами, тоже желающими творить черт-те что. Они не обойдут Италию, но с криками ворвутся туда.

Римские каникулы

В Риме я жил только раз. Зимой 1975-го Рим был ледяной. Мы страдали от холода и голода. Комнату за вокзалом Термини нашел нам Толстовский фонд, занимавшийся помощью русским за границей. Комната стоила 60 тысяч лир — половину нашего пособия. Наши два тела, мое и Елены, присоединились к еще одиннадцати телам, обитавшим в этом склепе.

Трое были рабочие-абиссинцы с консервного завода, трое — семья Изи Краснова, репатрианты из Израиля, и пятеро — еврейская семья: родители, бабушка и дети. В комнатах, которые сдавала нам синьора Франческа, не было центрального отопления, отапливались мы керосиновыми обогревателями. Свой драгоценный телефон синьора Франческа закрывала на висячий замок. В общем — страшная нищета. Истратив за полмесяца большую часть денег на керосин, мы перестали отапливать комнату. Просто валили на себя все имеющиеся у нас одежды и засыпали, прижавшись друг к другу. О мясе мы не могли и мечтать. Несколько раз в неделю я отправлялся на римский базар, где закупал овощи и оливковое масло. На такой диете мы были злые. Елена вообще отказывалась вставать. Она спала и плакала.

Зато какие там были голубые, чистейшие небеса! Все дни вставало холодное, блистательное солнце. За зиму я едва насчитал несколько хмурых дней. Однако от скудного питания и неотапливаемой лачуги я постепенно замерзал. И мы расходились с Еленой. Между нами расширялся незримый провал. Я выходил на древние улицы, скитался с помощью карты, находил мрамор и камни Древнего Рима слишком молодыми. Она прилеплялась к ничтожным, с моей точки зрения, мужчинам, когда нас по вечерам куда-нибудь приглашали. Точнее, приглашали ее, меня терпели. Я скучал в гостях и ревновал ее к итальянцам.

В то время Рим цвел красными знаменами. Трудящиеся и студенты волновались. Велики были антиамериканские настроения, кончалась война во Вьетнаме. Уже несколько лет страну сотрясали акции «Красных бригад». И хотя в сентябре 1974 года был захвачен их лидер Ренато Курчио, бригадисты оставались актуальными.

Перед самым Новым годом профессор русской литературы Пачини пригласил нас с Еленой жить у них в семье. Нам отдали крошечную комнату, где помещался только матрас, но там было отопление и мы хотя бы согрелись. Теперь Елена спала уже в духоте, а я по утрам покидал улицу Катанзаро, подымался на холм Сан-Николо. На холме аллея памятников Гарибальди и его военачальникам соседствовала с храмом фашизма, сооруженным Муссолини. Крупные статуи, поставленные Муссолини, потрескались от времени, за ними явно никто не ухаживал.

— Ночью,— сказал мне Пачини,— холм Сан-Николо служит местом совокуплений в автомобилях, туда приезжают бездомные парочки, там можно увидеть глупейшие сцены.

Сойдя с грешного холма, я спускался к белому собору Святого Петра. Входил.

Тогда только что покалеченная молотком маньяка охранялась красными лучами фотоэлементов «Пьета» Микеланджело. Мне она казалась какой-то новенькой подделкой: слишком белым, сахарным и даже пластиковым казался мрамор. Сделав круг по собору и площади Ватикана, поглазев на витрины магазинов церковной утвари, я уходил опять по грешному холму. Глаза Мадонны преследовали меня, и Рим был пахучим. Все эти пинии, деревья, базары пахли и даже воняли терпкой кислинкой живых южных растений, пусть и примерзших чуть-чуть. Душераздирающие салаты с лимоном, чесноком в оливковом масле только добавляли Риму остроты. Продав русскую золотую монету, мы купили себе нерасчетливо кожаные пальто. Это был глупый жест. Лучше бы мы прожили и проели эти деньги в Вечном городе. 18 февраля мы улетали из Рима рейсом PanAm. В этот день жена лидера «Красных бригад» Мара Кагуль, придя к нему на свидание, освободила мужа, наставив на охрану автоматы. В этот же год Елена призналась, что изменяет мне с неким французом-художником. Она оказалась не из породы Мары Кагуль.

Paris Versus London

Я ни единого раза не совершил туристского путешествия. Но Господь Бог дал мне возможность вдоволь пожить в столицах мира. Так, в Нью-Йорке я прожил пять лет, в Париже — четырнадцать, в Лондоне провел лишь месяц в 1980 году, однако достаточно, чтобы понять город. Вот хочу поделиться своими выводами.

В Париже уютно, как в старой квартире бабушки. Облупленные высоченные буфеты, старомодная кровать с шишечками, шкафы — так выглядят церкви, дворцы и коробки жилых кварталов, набитые жильцами. В старой квартире все узнаваемо, все близкое и теплое, никаких раздражающих нововведений. Если раздражающие здания появляются — Эйфелева башня или Центр Помпиду на рю Бобур,— то лишь подчеркивают старомодную уютность всего остального ландшафта. Хорошо жить в городе — в Paris, как в старой бабушкиной квартире, отсыпаться, прятаться в нем от забот.

Еще Paris похож на декорации к опере Моцарта. Вечером, когда зажглись фонари, в самом центре, если смотреть на остров Сент-Луи с другого берега Сены, видишь типичные декорации к опере, XVIII век, «Волшебная флейта» или Cosi fan tutti. Таинственные декорации, там даже есть загадочный сад за высокой стеной, и на набережной Анжу стоит дом, где жили Шарль Бодлер и Теофиль Готье, именно там они первыми во Франции курили гашиш и называли себя «Клуб гашишшинов». Четырнадцать лет пробродил я в романтических парижских сумерках и потому знаю секреты Paris. Если смотреть на собор Нотр-Дам де Пари с моста Архиепископа, то есть сзади и сбоку, то он похож на присевший на массивные лапы космический корабль. А на площади Бастилии, забегая на улицу Сент-Антуан, выложены темными камнями (вся остальная брусчатка светло-серая) контуры тюрьмы Бастилии. Маленькая была тюрьма, такая как Лефортовская в Москве, где я сидел через 212 лет после Французской революции.

Города у меня всегда связаны с женщинами. Потому Paris у меня навсегда слился с образом Наташи Медведевой. Пусть она и не была француженкой, однако родилась в день взятия Бастилии — 14 июля. В ее день рождения мы обычно просыпались в своей мансарде на углу улиц Тюренн и Понт-о-Шу, мы просыпались от гула тяжелых самолетов. В этот день был парад, и над нашей крышей проходили воздушные корабли. Медленно и угрожающе.

Париж дисциплинируется Сеной. Она своими несколькими витками колец сообщает городу строй и порядок. В Париже есть ярко выраженная перспектива: если стать во дворе Лувра, то сквозь сад Тюильри увидишь обелиск на площади Конкорд, а за ним сквозь всю авеню Елисейских Полей угадывается Триумфальная арка. В этом городе перспективы, в бабушкиной квартире, мы любили друг друга с таинственной и всегда безумной Наташей Медведевой, мы ссорились, страдали и опять любили. Я полагаю, что будет когда-нибудь экранизирована наша с ней история и третьим в этой истории будет Париж. Старомодный, настоящий город, в котором одно удовольствие ходить, в котором весной бывают наводнения, и было столько революций, и будут еще революции. А зимой нет снега, но зато парижские тротуары в холода белеют. И если в Нью-Йорке зимой улицы пахнут кофе из многочисленных кофешопов, то в Paris улицы пахнут жженым углем, настолько многочисленны каминные дымы. А крыши Парижа, как седые прически старых дам несут в себе гребни, так крыши несут трубы дымоходов и антенны.

Лондон не имеет яркого центра. Ну разве что Вестминстерское аббатство. Там осенью 1980 года я читал стихи в месте, называемом Poet's Corner. Он так называется потому, что там под каменными плитами пола якобы похоронены все крупные английские поэты. Есть и плита с «Уильям Шекспир» на ней, хотя не известно даже, «Шакэспеарэ» существовал ли на самом деле или нет. Лондон у меня связан с Саломеей Андрониковой — музой поэта Мандельштама. Я посетил ее, глубокой старухой была она и жила в доме сэра Исаака Берлина. Я написал об этом визите документальный рассказ под названием «Красавица, вдохновлявшая поэта». Старая красавица полностью вытеснила для меня образ моей тогдашней подружки, шотландской актрисы Фионы Гонт. Старая красавица в моем воображении смотрелась куда более интригующей, чем красотка-брюнетка Фиона. Фиона снялась в популярном телесериале, ее узнавали на улицах, но у нее не было мистического измерения. Месяц я прожил в ее апартаменте в доме на Челси-Майнор-стрит. На этой же стрит жил тогда Мик Джаггер. Одним своим концом Челси-Майнор выходила на знаменитую Кингс-роад, королевскую дорогу. В месте впадения Челси-Майнор на Кингс-роад я обнаружил знаменитый магазин Sex Pistols. Там примеряли довольно вульгарные тряпочки долговязые английские девки. Ни менеджера рыжего Макларена, ни солиста Джонни Роттена не было видно.

Рядом был расположен некий подземный бар, имени его я даже не помню, но он находился на Слоан-сквер. В баре этом, я помню, я скоротал немало часов, дожидаясь Фиону. Я обычно пил Black Velvet, то есть «черный бархат» — мягкую, но дико крепкую смесь пива «Гиннесс» и шампанского. В этом баре я понял, что англичане вообще-то крайне невоспитанные и задиристые люди. Агрессивные, они создали Британскую империю и феномен футбольного фаната, оттуда же родом и движение «скинов», skins были в Великобритании уже в шестидесятые годы. А чтобы обуздать свою национальную агрессивность, они придумали парламент. Хаотично расположенные английские улицы проигрывают парижским перспективам, англичане все же мужланы в сравнении с блистательными французами. Единственное место, которое мне понравилось в Лондоне, это остров Собак. Там расположены мрачные портовые склады. Я заставил Фиону отвезти меня туда, поскольку читал об острове Собаку поэта Элиота. Был шторм, и мне там понравилось, это была как сцена из расследования Шерлоком Холмсом преступления XIX века.

«В дебрях старых столиц…»

«В дебрях старых столиц,
На панелях, бульварах,
Где во всем, даже в мерзком,
Есть некий магнит…»

Шарль Бодлер

Признаюсь, я люблю жить в умирающих городах. Я жил в Нью-Йорке в период его городской депрессии, в 1975–1980 годах, и там было восхитительно жить. Поскольку в запущенном, обшарпанном городе квартиры были дешевы. В Нью-Йорк стянулись странные люди богемы и культуры. В отеле Winslow, шестнадцатиэтажной коробке, выходившей своими окнами на Мэдисон-авеню между 55 стрит, моя гостиничная клетка стоила мне около 100 долларов в месяц. Всего-то! Одна из ее двух дверей открывалась прямо в тесный душ, общий для двух номеров, а окна выходили на блистательную Мэдисон и ее респектабельные небоскребы 30-х и 50-х годов. С маленького балкончика я мог видеть наискосок внизу вход в отель Сант-Реджис Шератон и его лакеев в черных ливреях с позументами. Зимою в этом отеле обычно жил Сальвадор Дали. Около полуночи он обычно возвращался в накидке с Галей и шофером, оставив машину в подземном паркинге на 55-й, в «Сант-Реджис», пешком. Он проходил мимо входа в Winslow. В самом Winslow, как оказалось позднее, живали небогатые европейские знаменитости. Так, мне говорил о своем пребывании в Winslow Душан Маковеев, культовый автор «Sweet movie».

Самое безумное жилище было у моего друга Марка — барабанщика панк-группы «Рамонс». Он снял офис в обветшалом небоскребе на Уолл-стрит, поставил антресоль, а чуть ли не посреди лофта стояла старомодная ванна на ножках и в ванной сидела его рыжая подружка Мэри-Анн. Небоскреб был классный! Прокуренный адвокатами, гангстерами и бизнесменами, десятки раз плохо окрашенный, так что стены и потолки его заплыли старой краской. Небоскреб был как из романов Чейза. В начале восьмидесятых Нью-Йорк подвергли, увы, gentryfication, то есть восстановили, перестроили так, чтобы туда стянулись богатые, upper-класс. И они стянулись. А странные люди ушли из города, и город стал скучным. Отель Winslow не снесли, но встроили в огромный черный лаковый небоскреб, и здание отеля выделили на нем как скромный «бэдж» на дорогом костюме. Сейчас здание принадлежит Мэлон фондэйшен.

Мне повезло и с Парижем. Приехав туда в 1980 году, я нашел город в сильнейшем упадке. У города были огромные долги. А поскольку с конца шестидесятых годов Париж уже не уничтожает свои средневековые здания, то уровень парижского существования скатился ниже уровня воды в Сене в самые засушливые годы. Архитектурные памятники, желтые и охровые изначально, стояли черные от городской копоти: церкви, префектуры и жилые дома. Даже знаменитый Нотр-Дам стоял постыдно закопченный. Однако квартиры были дешевы, и сотни, если не тысячи, агентств «недвижимости» предлагали в аренду жилища по вашему карману. Я снял себе «студию» на rue des Archives (улице Архивов), рядом со зданием Национального архива Франции, раскупорил камин и стал жить. За 23 франка я купил себе китайскую пилу и вечерами бродил по городу, разыскивая топливо для камина. В Париже я понял, что камин не роскошь, а средство обогрева для бедняков. Сантехника в Париже ужасная. Когда все эти красивые здания строились, нечистоты и содержимое ночных горшков выплескивалось прямо на улицу, потому никакой канализации предусмотрено не было. Впоследствии канализационные трубы пустили по стене зданий. В домах на лестничных площадках установили туалеты с дырой в полу, двумя металлическими башмаками для ног, ну вы знаете, сливной бачок наверху и ручка свисает на цепи а ля Курт Швиттерс. Они и посейчас стоят в большинстве домов старого Парижа. Жить было неудобно, но красиво. По утрам Париж пах угольным дымом. Только один раз я прожил полгода в современном доме на rue Paul Barrauel и проклял его. Теплый, душный, с подземным гаражом. Слышимость была преотличная. Казалось, что пара, ссорящаяся за стеной, ссорится у вас в спальне. Я убежал оттуда сломя голову, с этой Paul Barrauel.

Так что я люблю дебри старых столиц. Вылизанные дома и квартиры мне неприятны. Мне нравится архитектурное ретро. Потому я никогда не жил на окраинах больших городов и ненавижу спальные районы. Они античеловечны. Сейчас я снимаю в Москве квартиру в доме, построенном для рабочих в 1924 году. В комнате, обозначенной как кухня, у меня стоит огромная старая ванна. Перекрытия в доме деревянные. Слышны хорошо и собаки, и люди. И я совершенно счастлив.

Снился мне сад

Человек не должен постоянно жить в нищете. Очень хорошо и желательно, если в постоянной борьбе за жизнь и пространство бывает передышка. Земляничная поляна или сад.

В декабре 1978-го я поселился в самом богатом квартале Нью-Йорка, и окна моей спальни выходили в сад на могучую реку Ист-Ривер. По утрам в окне моем, низко гудя, проплывали трубы больших пароходов. Весной в плюще, обвивавшем наш brown-stone со стороны сада, возились и пели дрозды. Рано зацветало цветками величиной с блюдце магнолиевое дерево. С величественного дерева-гиганта в центре сада свисали качели. А моими соседями по саду были люди с фамилиями Онассис, Хайнц (владелец империи соусов и кетчупов), Вальдхайм (тогдашний генсек ООН, для него снимали два brown-stone, и перед каждым party ООН в саду зачищали кусты агенты FBI с миноискателями), мистер Пей (архитектор, автор стеклянной пирамиды Лувра), просто «миссис пятьсот миллионов» (по фамилии эту женщину не называли) и другие досточтимые ньюйоркцы. Райский этот сад, висящий над Ист-Ривер на восточном конце 57-й улицы, назывался Sutton Square, а я жил в доме шесть. Ну, разумеется, я не сделался внезапно богат, я лишь устроился мажордомом к эксцентричному миллионеру Питеру Спрэгу.

Продвигаясь из сегодня, из ночи памяти, от решетки над Ист-Ривер, я вижу наш сад: магнолиевое дерево с глянцевыми листьями, нашу, подметенную мной, террасу, фонарь над нею, железные стулья, железный стол со стеклянной поверхностью, яркие алые азалии вдоль террасы. Частично их высадил я, частично миссис Спрэг — жена Питера и мать его четверых детей. Закутанное доверху в плющ, возвышается в ночи старое уютное тело нашего brown-stone о пяти этажах. У нас там даже ходил лифт! На террасе на железном стуле сидит со стаканом виски со льдом рыжебородый верзила мой босс Питер. Он только что прилетел из Европы на «Конкорде», по обыкновению без вещей, даже без атташе-кейса, только «Нью-Йорк Таймс» под мышкой. Он сейчас посидит и уедет в ресторан ужинать. Он курит сладкий табак из трубки.

О, у Питера был стиль! Частью стиля были и эти появления в такси черт знает откуда, лишь с газетой. Когда вещи были, их привозили позднее от авиакомпании. Видимо, ему было противно ждать. Бизнесы Питера были разбросаны по всему миру — от Великобритании до Куала-Лумпура. Это были рафинированные и экзотические бизнесы. Так, ему восемь лет принадлежала знаменитая автомобильная фирма Aston Martin, ее скромненькие, сделанные вручную авто в нескольких фильмах водил агент 007, ну вы знаете. Основной же компанией Питера, его гениальной находкой была National Semiconductor, база в Силиконовой долине в Калифорнии. Питер основал эту фирму, производившую чипсы, в возрасте двадцати или двадцати двух лет, все равно хорошо. Дед Питера, Фрэнк Спрэг, был первым лауреатом премии Эдисона, проектировщиком и строителем нью-йоркского сабвея. Отец Питера все промотал, а энергичный Питер был скорее в деда…

Я отвлекся от сада. Слабой зимой над великой американской рекой стоял туман, и пароходы туда шли, по-видимому, наугад, обильно гудя в тумане. Выглянешь в сад, а там в жаркой кофте задумчиво качается на качелях рыжеволосая девочка. Я долго считал ее богатой наследницей и только через год узнал, что она babysitter, т.е. сидит с детьми миссис Душкин, муж миссис Душкин был виолончелистом, но они расстались до моего появления на Sutton Square…

Как я забрел туда, усталый путник? Через постель, конечно. До меня мажордомом дома номер шесть служила девушка Джулия Карпентер, старшая в семье из шести детей дочь Джона Карпентера, всю жизнь проработавшего агентом FBI. Я соблазнил девушку, а когда наш роман сменила дружба и она собралась переселяться в Калифорнию, Питер Спрэг захотел со мною побеседовать. Ему нужен был мажордом, а ко времени отъезда Джулии семья Спрэгов видела меня уже чуть ли не два года. Владелец экзотических бизнесов Питер захотел иметь в доме экзотического мажордома, я полагаю, он похвалялся мною своим друзьям. Не знаю, что он думает обо мне сейчас, спустя более чем четверть века, но он во мне не ошибся. Думаю, что сейчас я перетягиваю по экзотичности фирму Aston Martin.

Вот я и жил там эдаким Гекльберри Финном, слушал пение дроздов, высаживал азалии, осенью убирал с террасы сухие листья, имея большой ржавый ключ от «самого лучшего на East Coast» (похвальба Питера, не далекая, впрочем, от истины) винного погреба, спаивал «Шато Лафит Ротшильд» панк-девочкам из Бруклина.

В общем, наслаждался жизнью. Работы было то очень много, то ничего. Очень много, когда из имения в Спрингфилде, Массачусетс, приезжала миссис Спрэг, четверо мальчиков и их наставник — лысый молодой человек по имени Карл, да еще она прихватывала с собой несколько пар массачусетских помещиков. Вставали они с петухами и ложились за полночь, как неистовые посещали нью-йоркские театры. Помню, и меня брали на бродвейские мюзиклы, так я посетил премьеру «Дракулы». Когда эта орда покидала нас, все мы — я, личная секретарша Питера Карла Фельтман, черная горничная Ольга — облегченно вздыхали и отсыпались. Дело в том, что с Питером у нас было мало проблем. Он стремительно летал над земным шаром в «Конкорде», никогда не оставался в Нью-Йорке на уик-энды, никогда не обедал дома, порой отсутствовал неделями, лучше босса не придумаешь. Правда, иногда орал на секретаршу. Потом извинялся.

Я бродил по дому, вдыхал запах мастики от паркетов, ежедневно лицезрел красивые вещи, имел право заказывать из лучших магазинов, с доставкой, сыры, мясо и алкоголь. Иногда меня посылали в «Блумингдейлс» — универмаг для богатых, где я со знанием дела приобретал Питеру белье и даже рубашки фирмы «Астор», не забывал и себя, этому меня научила Карла. Черная горничная перестилала во всех спальнях дома белье, даже если на нем высыпались один раз. Она застилала и мою постель.

А какие у нас останавливались гости! Леди Тависток из Лондона имела в своем родовом замке зоопарк со слонами! Приезжали арабские шейхи и председатель совета директоров фирмы «Роллс-ройс». Я узнал там, в доме шесть и в саду, таких людей, с которыми близко не сойдешься, проживи хоть несколько жизней. Случай, который всегда благоволил мне, и девушка (они тоже всегда мною интересовались) устроили мне отличный отдых. И я учился «человековедению». До сих пор помню сладковатый табак трубки Питера. Нет, я не был русским шпионом.

Дача с «землемерами»

Все дожди, и дожди, и дожди… Неизвестно, где кончается один и где начинается другой. Отвратителен климат России — Московии. Еще подростком я множество человеко-часов извел на размышления:

«Почему каждый народ оказался на каком-то месте планеты? Почему в России так холодно, так неуютно, так ненормально жить? Кто поместил наше племя в снега? Почему мы не ушли, не уйдем, не выселимся в южные земли? Нам мешают уйти соседние племена? Почему мы не сокрушили соседние племена и не прорубили свой путь на юг? Впрочем, мы сокрушили и прорубили часть пути до Кушки, до Батуми и до Афгана.

Но потом отступили, потому что нас предали свои. Глубоко в тылу, здесь, в Москве…»

К маю 2004-го у меня было девяносто шесть страниц рукописи, названной мною «Торжество Метафизики» — о палящем лете 2003 года в лагере №13 в заволжских степях. Я начал писать «Торжество Метафизики» в январе и уже в мае осознал, что нужно срочно заканчивать книгу, потому что ощущения уйдут, детали растают, напряжение рассосется. И я засел за работу. Там летали птеродактили над промзоной, и летал на закате Симон-Маг, и девочка с зелеными волосами, девочка-демон — портрет — преследовала меня со стены Политико-Воспитательного Отдела. «Торжество Метафизики» — это портрет состояния экстаза, состояния, которого достигают в самых строгих монастырях, если удается, самые жуткие монахи, самые честные. С самыми светлыми глазами и самыми впалыми щеками. Страницы загромоздились на страницы. А в Москве шли погибельные дожди, не сравнимые с тем огненным летом.

В июне я закончил книгу. И в одно из воскресений, в восемь утра, позвонил товарищу по партии и водителю Юре:

— Юра, там есть солнце, вы видите солнце?! Поедем на вашу ближнюю дачу.

Через полчаса аккуратный Юра подкатил на красной запущенной «шестерке», которую мы используем после того, как на моей «Волге» другой водитель — партайгеноссе Стас сбил человека: «Волга» стоит где-то у милиционеров, а Стас сидит в тюрьме, ждет отправки на поселение. Раньше «тюрьма» была для меня местом неопределенным, сейчас это очень определенное место. Глаза закрою и вижу старое железо шконок, потасканную штукатурку стен, гнилое дерево окон… серые лица товарищей по несчастью…

Как бы там ни было, мы несемся по, несемся через Москву, и она — пустая, поскольку бледные московиты, учуяв просвет в облаках, скрылись еще в пятницу на свои затопленные, сырые клочки земли и пыхтят там. Желтые государственные здания Кутузовского проспекта и сам проспект вливаются в Рязанское шоссе… Клочковатая зелень, лысая земля на обочинах — следствие опыления свинцовыми газами автомобилей… неопрятный труп собаки. Неяркие группы человеков, незаинтересованно и неэнергично движущиеся в разных направлениях.

Затем мы сворачиваем с шоссе. Зеленки больше, однако видно, что это жалкая, не успевающая вдоволь пожить и насосаться соков северная сезонная растительность, к тому же и убитая человеком. Шелудивые деревья, пыльные кусты, и уже столько опавших листьев, столько листьев — вне срока, раньше срока! Желтые, валяются трупиками. Огромный мусорный борщевик — зарослями вдоль дороги. Борщевик — как гротескно увеличенный укроп. Это мусорное растение, продвинувшееся к нам Бог весть откуда. Под ним можно расположиться на пикник, как под деревом. Борщевик бывает трех, четырех, пяти, шести метров. Из семейства зонтичных. Береза, кстати, тоже мусорное дерево: когда сожгут благородные хвойные рощи, появляется береза. Свалка. Колеса «шестерки» переезжают какую-то дрянь. И еще одна свалка. По брюхо в мусоре, лениво, грызут что-то две собаки.

— Пенсионеры!— объясняет Юра свалку.— Машины редко у кого есть, мусор тащить на себе не хотят. Вот и бросают. Гадят.

— Могли бы закапывать.

— Могли бы, но не делают.

— Как политик я обязан любить неимущих и старых. Мне не очень хочется. Я бы лучше любил молодых…

Юра не отвечает на мою провокацию. Мы подъехали. Слева — его ближняя фазенда. Избушка из толстенных бревен за забором из ажурного железа. Происхождение забора понятно. Какой-то завод вывалил отходы штамповки. Прилежный и работящий Юра привез отходы сюда и сварил их воедино в забор. Аккуратный и ажурный. Дорога кончается у Юриной фазенды. По другую сторону дороги — неровное поле, заросшее красно-фиолетовым иван-чаем. И ромашками, мелкими, как пуговицы у рубашки.

Мы входим на территорию. Как у зэка, у меня немного вещей, всего три: плед происхождением из магазина IKEA, мобильный телефон и книжка Е.Сабурова «Власть отвратительна». Сабуров, бывший зампредседателя Совмина и министр экономики РФ, а затем глава правительства Республики Крым, «случился быть» (полный перевод с английского happened to be) другом моей поэтической юности в Москве еще в конце шестидесятых — начале семидесятых годов.

Юра выносит мне из избушки кусок — одну вторую постели, кладет его в грязь возле низких кустиков с белыми цветами. Плед поверху, книгу в руки — вот дачник Э.Лимонов.

— А чё за цветы, Юра?

— Клубника.

Никогда не лежал я рядом с клубникой. Да и на дачах за свою бурную жизнь я не бывал. Или почти не бывал. Но стыдно ходить таким бледным, как я, люди подумают, что я заболел. Я накрываюсь солнцем и вгрызаюсь в книгу друга поэтической юности. Я успеваю дочитать до двенадцатой страницы, до пассажа: «Забвение Джона Донна и Тюрго — это серьезно. Трагедия Клейста и Пьера Береговуа — это трагедия. Радость Пушкина и Бисмарка — это радость. И те, и другие — публичные люди», когда у ограды останавливается внушительного вида автомобиль, двери отворяются, выходят два мордатых типа, роются в багажнике, в это время у них говорит рация. О чем-то спрашивает Юру, он, с тяпкой в руке, в это время пропалывает грядки. Это я приехал загорать, Юра же прилежный, у него жена и приемная дочь. Юра что-то отвечает, не слышно — что. Стоит, опершись на тяпку, у ограды. Я пытаюсь читать дальше.

«Судьбы мира, решаемые на кончике пера. Яд в кармане Бисмарка, следящего за сражающимся Мольтке, признаки отравления у Флобера…»

За грядками клубники, ну в пяти метров от меня, стоит, пробрался один из приехавших типов и меня осматривает. В руке у него, впрочем, некий шест, а в кармане куртки — говорящая рация. Я в упор смотрю на него. Он уходит. Подходит Юра.

— Что за люди. Юра?

— Да, сказали, землемеры.

Юра улыбается.

— Какие землемеры, Юра, в воскресенье?! И чего они появились после нас? Куда мы, туда и землемеры?

— Черт его знает, Эдуард Вениаминович, может, соседка вызвала…

— В воскресенье. Юра?! С рациями! И где сама соседка? Когда-нибудь до этого они сюда приезжали?

— Нет. Год назад приезжали землемеры. Но другие. Молодые. Парень и девушка. Но те с прибором геодезическим. И машина другая, попроще, без этих антенн.

— Землемеры хуевы!

Я поднимаюсь с матраца. Оставляю Сабурова одного. Осматриваю свою кожу, отодвинув край черных трусов. Загорел уже! Замечаю этикетку «BOSS» лицом вверх. Объясняю Юре:

— Это мне пацаны в тюрьму загнали, уроды. Я попросил черные семейные трусы. И вот что купили…

Покрутившись, землемеры отъезжают. Мы отъезжаем около пяти. Я красный как рак. Безнадежно сгорел, от жадности к солнцу. У меня осталось девять месяцев срока. Поскольку я условно-досрочно освобожден, я должен быть предельно осторожным. На всякую поездку я должен спрашивать разрешение у курирующих меня ментов. И каждый месяц я должен отмечаться у них. Там, где Рязанское шоссе вливается в Кутузовский проспект, я говорю Юре:

— Землемеры, а, Юра? В воскресенье — землемеры!

Юра смеется.

Потом оказалось, конечно, что соседка никаких землемеров не вызывала.

О, Петербург!

В последний раз я был там в начале июля. Исаакиевский собор в дыму, крики атакующих гостиницу «Астория» членов сразу трех политических организаций, протестующих против моего приезда в Петербург, ОМОН, нейтрализующий моих противников… О, это сладостное зрелище я еще долго буду помнить. Особенно мне запомнился рослый могучий омоновец, волокущий по траве сквера за шиворот розоволицего юношу, орущего:

— Лимонов — гад, тебе покажет Петроград!

А я в это время, никем не видимый, проезжал с охранниками и беременной женой в автомобиле «Хаммер» с темными стеклами. За рулем сидел мой издатель и устроитель премии «Национальный бестселлер». Невидимые, мы проехали сквозь битву и пришвартовались к двери гостиницы «Англетер», в десятке шагов. Пока они там все бесновались в дыму, розовом и зеленом, наша группа прошла по коридору, соединяющему «Англетер» с «Асторией», и я появился в зале, где началась церемония. Поскольку я был избран председателем жюри, а моя жена Екатерина Волкова была выбрана в члены жюри.

Так что мои последние воспоминания о Петербурге отрадны. Там за автомобилем «Жигули» (за рулем питерский нацбол Женя) ежедневно следовали от трех до шести автомобилей наружного наблюдения, принадлежащие местным спецслужбам. Однажды мы заехали в некое простонародное кафе — ну, знаете, где мужики пьют водку под борщ… Вообще-то мы искали традиционную питерскую рюмочную. Дело в том, что я любитель ретрозаведений, где сидят настоящие простые люди: и интеллигент в шляпе, и синяк с соседнего завода; но вот рюмочной по дороге не случилось. Сели мы в зале кафе впятером, охранники мои на службе не пьют, я взял себе сто граммов водки, и вдруг заходят эти «опера», которые за мной следуют. Сразу два экипажа машин: восемь человек, среди них две девки-«ментовки», то есть особи женского пола. Заказали на всех грамм триста коньяка — за счет государства, конечно. Ну и обед. Все на стол наш поглядывали — мол, на каком этапе наша трапеза, чтобы быть им готовыми,— и вышли, когда мы стали пить компот. Когда мы вышли к нашим «жигулям», они уже в нетерпении прогревали моторы…

Всякий раз, бывая в Петербурге, я посещаю Дворцовую площадь. Только там, в единственной в своем роде точке на карте России, я чувствую себя гражданином Империи. Лучше всего стать спиной к Зимнему дворцу — вполне убогому, надо сказать, сараю, заслуживающему сноса,— так, чтобы перед тобой была Александрийская колонна, и смотреть на здание Генерального штаба. Здесь, и только здесь, на этой брусчатке, среди желтизны правительственных зданий, обитает Величие Империи. Пропорции и цвета соблюдены таким образом, что Дворцовая площадь преисполнена мощью, пространством и силой. Но, я же говорю,— портит все Зимний дворец, окрашенный в зеленый цвет, невыразительный сарай. Хваленый же Эрмитаж полон ненужных, достаточно тупых предметов, барахолка какая-то, а не Эрмитаж, ей-богу. Так что нечего жалеть, что его разворовывают. По мне, элегантные очертания современного компьютера эстетически выше, чем все эти базарные яйца Фаберже.

Медный всадник не прошел мой контроль. Какой-то приземистый и небольшой. Как из папье-маше. К тому же стоит он на низком месте. Ничего выдающегося, сколько я к нему ни приглядывался, я в нем не обнаружил. Он вполне достоин современной своей судьбы — исправно служить фоном для свадебных фотографий. Женихи и невесты Петербурга счастливо фоткаются на фоне этого китча времен Екатерины.

Ну, если шутки в сторону, Петербург — наш единственный европейский город. Он тем более прекрасен, что все больше приходит в негодность и запустение. Там есть такие уголки! Одна улица Росси, где балетная школа имени Вагановой размещается, чего стоит. Идя по ней, я всякий раз чувствую, что нахожусь в стопроцентном, живом Древнем Риме. Где-то в 1995-м, если не ошибаюсь, я приезжал в Петербург навестить очень странного человека, работавшего в школе имени Вагановой. Ему было сорок, невелик ростом, хромал, усы как у Ницше. Он работал под самой крышей школы на улице Росси в комнате с несколькими компьютерами. Я знал его недолго, так как он вскоре умер. По-моему, его фамилия была Сорокин, а имя, кажется, Станислав. Он расшифровал некую китайскую, очень известную голограмму, что ли, и обнаружил, что в ней записан, расшифрован еще до нашей эры генетический код человека. Впрочем, за верность своей памяти я не ручаюсь. Этот человек пользовался расположением тогдашнего директора школы имени Вагановой Леонида Надирова. Сейчас Надиров — заместитель министра культуры. А тогда он и Сорокин водили меня по школе, показали класс, где обучался молодой Рудольф Нуриев, я фотографировался с какими-то девочками-близнецами. А жил я в квартире во дворе на Фонтанке. Квартира принадлежала школе имени Вагановой, в ней было два этажа, туда обычно школа поселяла своих балетных гостей. Там не было телефона, но там был великолепный дух города, в котором жили герои Гоголя и Достоевского.

По ночам ко мне приходил поспорить молодой человек, писавший стихи под псевдонимом Пепел, он приводил с собой товарищей. Все они были одеты в камуфляж. Питаться я ходил за угол на улицу Древнего Рима — Росси, в столовую интерната школы имени Вагановой. Там давали пюре с советскими котлетами. А с Надировым я несколько раз ходил в Мариинский театр, сидел там в директорской ложе. Когда я попал в тюрьму, то Гергиев поставил в Мариинке все оперы «Кольца Нибелунгов». Я сидел в тюрьме и мечтал, что когда выйду, схожу в Мариинский театр…

Сравнительная история авиаперелетов

В семидесятые, восьмидесятые и девяностые я много путешествовал по миру, часто летал, и потому салоны самолетов авиакомпаний были для меня родным домом. В частности, я много летал по Европе на British Airways, она была дешевой компанией, правда, в Лондоне бывала пересадка, но я привык к внутренностям аэропорта Heathrow. Я сидел там, накачивался алкоголем из duty free, разглядывал женщин, оценивал их, короче, наблюдал за жизнью. Помимо женщин, там было на что посмотреть! Я не раз видел путешествующих раджей, убранных в шелк и драгоценности, видел как-то султана либо шейха, летевшего вместе с гаремом (все в белом шелке, лица закрыты)! Однажды я встретил в Heathrow такую бесценную африканскую принцессу, такую драгоценность, что просто решил изменить всю свою жизнь из-за этой тоненькой статуэтки-девочки…

Помню, что как-то перевозил на самолете British Airways мои гантели из Нью-Йорка в Париж. Чемодан с гантелями хитрые англичане якобы затеряли, но потом привезли мне его на дом с извинениями. Дело в том, конечно, что они проверили, отчего в чемодане человека с неудобопроизносимой фамилией столько металла. Проверив, видимо, хохотали до упаду, но так как англичане самая, может быть, эксцентричная нация, то чужая эксцентричность должна вызывать в них сочувствие. Думаю, я единственный в мире человек, который перевез в самолете свои гантели с одного континента на другой.

Став более обеспеченным человеком, я начал экономить свое время и летал уже компанией Air France. Билет я обычно покупал загодя в агентстве Nouvelles Fronti’res («Новые границы»), недалеко от дворца Гарнье — старого парижского оперного театра. Я любил явиться в аэропорт имени Шарля де Голля пораньше, проходил осмотр, в те годы он был минимальным, и начинал алкоголизироваться. Нет, я не пьяница даже, но авиаперелет для меня стал ритуалом, и в ритуал входило вначале крепкое пиво в аэропорту, а затем как можно больше напитков в полете. О, меня любили, думаю, все стюарды Air France! Я выпивал полагающиеся мне пару бутылочек французского, разумеется, вина за полагающимся мне в самолете обедом, а потом невинно спрашивал:

— Не может ли стюард принести мне еще бутылочку?

Как правило, стюард понимал меня правильно и приносил сразу две, а то и три. Третий раз спрашивать уже не приходилось, все эти бутылочки им в любом случае некуда было девать, большинство пассажиров пьют свои минеральные воды, а им интересно было понаблюдать за мной. У стюардов, так же как у барменов, есть профессиональный азарт, я думаю, им хочется сломить человека своим алкоголем. Впрочем, они искренне радуются, если ты выдержал их экзамен и желудок у тебя оказался луженым. Алкоголь скрашивает скуку путешествия по небу. Крепко выпив, хорошо поднять штору иллюминатора, чтобы ярчайший свет солнца ударил в глаза, ведь обычно летим над облаками. Можно возомнить себя неким Икаром, парящим в ослепительном космосе.

Я встречал в самолетах известных людей. Как-то встретил Михаила Горбачева с женой Раисой, он уже не был президентом, это был, если не ошибаюсь, 1992 год. Я пошел к стюардессе и потребовал виски. Стюардесса была почему-то испугана и попросила меня сесть на место, обещав, что виски мне принесут. Пока она отвечала, вокруг меня сошлись некие крепкие мужчины. И ожидали чего-то. Злой, я обернулся, собираясь идти на свое место, и тогда увидел знаменитое винное пятно на черепе. Череп наклонен был к жене Раисе. Я даже замешкался от неожиданности. Было такое ощущение, что нужно что-то сделать. Я искренне считал (и считаю) Горбачева виновником гибели вначале Восточного блока и организатором, как тогда говорили, «бархатных революций» в странах Восточной Европы. Я искренне ненавидел его как «лучшего немца»…

Крепкие мужчины, видимо, поняли, что творилось в моей голове. Меня твердо попросили пройти на свое место. Кажется, я хотел дать ему пощечину…

Я летал и мелкими самолетами, и большими. На сербские войны обычно летел самолетом Air France или венгерской авиакомпании Malev до Будапешта. Помню, на войну в Абхазию я летел до Адлера на двухпалубном «Ту», и пилот попросил у меня автограф в паспорт. Кроме моего, там уже имелся автограф знаете кого? Кантарии, того грузинского солдата, который входил в группу воздвигнувших наш флаг на крыше рейхстага. Я этим обстоятельством очень гордился.

Я уже давно не летал в самолете, однако. Последний раз это было 4 июля 2002 года. Но уж в тот день я летел так, как не дай вам бог никогда летать. На небольшом узком самолете «Ан» авиакомпании «Россия», обслуживающем правительство, меня вместе с пятью моими подельниками перебросили из Москвы, взяв из тюрьмы Лефортово на военный аэродром. Перебросили в г. Энгельс Саратовской области. В самолете мы летели под конвоем до зубов вооруженных стрелков ФСБ, числом восемнадцать, и с полдюжиной офицеров и прокурорских работников. Нас транспортировали, чтобы предать суду в городе Саратове. В наручниках летели, один стрелок у окна, потом опасный государственный преступник, а через проход еще стрелок с готовым к бою карабином в руках. Такие у них оказались правила. Теперь, вспоминая тот полет, могу сказать, что вряд ли и десяток граждан РФ имеет такой опыт. И я полагаю, ни один больше писатель в мире не может иметь такого опыта. В правительственном самолете, в наручниках, под прицелом пересечь воздушный океан! Каково, а?

Столица страха

Нью-Йорк — собрание польско-украинско-еврейских местечек, каменные хутора, скучившиеся вокруг твердынь крепостей делового центра. Как некогда в средневековой Европе кварталы торговцев и ремесленников собирались вокруг высившейся на холме или скале могучей крепости феодала, жались к ней в поисках защиты, так Нью-Йорк жмется к деньгам Уолл-стрита, к игле Эмпайра, небоскребам авиакомпании «Панам» и автомобилей «Крайслер». Нью-Йорк собрался вокруг и жмется к могуществу денег, символизируемому крепостями-небоскребами.

Нью-Йорк не Америка или мало-Америка, но уже и еще Европа. Лишь атлантические серые воды лежат между последними метрами европейской суши и первыми илистыми камнями Манхэттана. «Нормальная» Америка всегда смотрела и смотрит на Нью-Йорк как на гетто-резервацию для эксцентричных уродов. Розовощекий животастый провинциал с отвращением и опаской взирает на буйное, крикливое существование этого города и считает его ублюдочной формой жизни. Провинциальный американец так же, если не более, далек от Нью-Йорка, как житель Красноярска или Иркутска.

Нью-Йорк — это страх, олицетворяемый сабвеем, деньги (Уолл-стрит), секс (42-я улица) и «Нью-Йорк Таймс».

Страх

Америка изобрела торговлю страхом. Америка первая поняла, что человек хочет испугаться, так же как и порадоваться, поняла, что страх можно производить и что всегда найдется покупатель на этот товар.

Провинциалы приезжают испугаться в Нью-Йорк. Нью-Йорк торгует страхом, это самое крупное в мире предприятие по производству страха. Прославленный кинематографом ужас его улочек и авеню является мощным притягательным магнитом для миллионов туристов из американской провинции и со всего мира. Есть особый подавленный ужас в поездке в нью-йоркском сабвее, среди огромных, отборных черных, выращенных черными мамами на свиных ножках и бобах. Черные круто пахнут самцом, и белесые американочки германско-скандинавских кровей из какого-нибудь штата Миннесота сопят в экстазе мазохизма, повиснув на поручне, окруженные горячим черным мясом… Может войти и входит круто безумный черный тип в трусах, брюки под мышкой, и, оглядев вагон, спиною к двери, сдернет трусы. Первыми, увидав его орудие, визжат черные девушки. Белые крошки молчат, сцепив зубы. Вернувшись в родную заснеженную Миннесоту, девочки будут ворочаться во сне годами.

Репутацию столицы страха поддерживают Нью-Йорку его маньяки. Ньюйоркцы исчисляют по ним время. Они не говорят: «это было при президенте Картере», но говорят: «это случилось во времена Сына Сэма», понимай, в 1977–1978 годах, когда улицы Нью-Йорка обезлюдели и даже драматически снизилось количество преступлений, включая убийства, настолько страшен был Сын Сэма. Обычно он отстреливал из револьвера парочки, занимающиеся любовью в запаркованных автомобилях. Сын Сэма, оказавшийся впоследствии при аресте жирным молодым человеком по фамилии Берковиц, получал приказания от высших сил через собаку некоего Сэма. Нью-Йорк узурпировал страх в свою пользу, реально же это далеко не самый криминальный город Америки, а на улицах городов современной России совершается куда большее количество куда более чудовищных преступлений, чем в Нью-Йорке.

После сабвея самым страшным местом Нью-Йорка считается Централ-парк. Поросший деревьями и пересекаемый автодорогами, парк этот с водоемом, резервуаром пресной воды и очень вонючим зоопарком ночью непосещаем ни единым здравомыслящим живым существом. Как и сабвей, Централ-парк прославлен в фильмах и мыльных операх. Днем это оживленное, веселое место отдыха. Ночами он работает на город Нью-Йорк, незримо наматывая на банковский счет города страходоллары.

Индустрия секса

Не Америка, конечно, придумала проституцию, но она придумала брать деньги за взгляд на в разной степени оголенное тело. Чем ближе к гениталиям, тем дороже. А уж сами гениталии вы можете увидеть и мельком, и подробно по ценам, в зависимости от степени видимости и длительности разглядывания. Сексодоллары зарабатывает 42-я улица с ее порнокинотеатрами и 8-я авеню. Здесь несметное количество стриптиз-шоу и пип-шоу (когда вы в кабинке, а за стеклом лениво колышет телесами некрасивая, никогда полностью не голая девка), и прыщавые зазывалы у дверей заведений ловко щелкают листовками, вырывая их из пачки: «Чек ит аут, мэн!» Обычно это розовый листок с фото девочек (физиономии и органы заштрихованы) или схематические формы девочек. «Чек ит аут, мэн!» — «Проверь сам, мужик! Проверь!». Морды зазывал кривы и криминальны, их девочки на листовках — похабнее не бывает, но некое очарование некрасивого порока присутствует. Потому сухонькие пенсионеры из глубинных, лишенных доступа к морю штатов как воробьи, бесстрашно, целыми экскурсиями пробираются по 8-й. А за ними — японские туристы, на шапке у гида на высоком шесте — японский флажок, чтобы японезы не потерялись.

Америка время от времени пытается ущемить Нью-Йорк в его буйном секс-помешательстве,— только что по экранам страны прошел новый фильм Милоша Формана «Народ против Ларри Флинта», история мегамиллионера Флинта, издателя порножурнала «Хастлер». В биографии Флинта четко прослеживается именно борьба Америки и Нью-Йорка. Флинт, из крайне бедной семьи в холмах Аппалачей, проучившийся всего несколько лет в школе, порноиздатель (победа Нью-Йорка), вдруг под влиянием набожной сестры Джимми Картера ставший вновь рожденным христианином (победа Америки над духом Нью-Йорка), отрекается от Бога после покушения на него. В него стрелял белый расист, Флинт остался навсегда парализованным ниже пояса. Дополнением трагедии Флинта была смерть от СПИДа его любимой жены Алфеи. В 1988 году Нью-Йорк в лице Флинта выиграл судебное дело против Америки в лице представителя «морального большинства» Джерри Фалвелла. Выиграл и тем расширил права личности. И стал своего рода национальным героем. Кстати, всевозможные судебные процессы стоили порнокоролю 50 миллионов долларов. Так что индустрия секса не менее, а более доходный бизнес, чем продажа оружия. А Флинт, толстомордый, розоволицый, из своего инвалидного кресла крикнул Америке — Верховному суду: «Вы не кто иные, как восемь жоп и говорящая пизда!»

«Нью-Йорк Таймс»

Нью-Йорк немыслим без «Нью-Йорк Таймс». В ежедневной — страниц пятьдесят, не менее, воскресная, со всеми приложениями, она затягивает на пару килограммов. Перемещаясь вместе с городом сквозь время, «Таймс» занята тем же, что и общество, и город Нью-Йорк. Так, тотчас после Нового года газета была занята новомодной темой — раздувала истерию вокруг насилия через Интернет. Следует сказать, что Интернет — не первая технология, которую демонизируют. И радио, и телевидение в свое время вызывали такую же истерию. И до сих пор можно еще услышать, что слишком большие порции теле вызывают рак, не говоря уже о том, что на него спихивают подростковую преступность и внебрачных детей. Но радио и телевидение бледнеют перед киберпространством. Теле и радио пассивны, Интернет активен, интерактивен. Это наиболее могущественное средство коммуникации, какое имел когда-либо мир. И это пугает людей. И пугает «Нью-Йорк Таймс». Так что же случилось? «Таймс» вышла с заголовком: «АРЕСТ В КОЛУМБИИ ПОКАЗЫВАЕТ НАМ РИСК СВИДАНИЙ ЧЕРЕЗ ИНТЕРНЕТ».

22 ноября 1996 года аспирант из Колумбии Оливер Яновиц пригласил через Интернет к себе домой студентку двадцати лет из Барнард-колледжа и двадцать часов «насиловал» ее с применением подручных средств: веревок, восковых свечей и даже таиландской боевой дубинки. Сама жертва поначалу даже не называла «это изнасилованием», но «странностью» и «заскоком». Однако Нью-Йорку нужен страх, газете — материал, а обществу — тема для сплетен. И вот уже вслед за нью-йоркской «Таймс» зашлись в истерике нью-йоркские «Пост» и «Дейли Ньюз»: «ИНТЕРНЕТ. ИЗНАСИЛОВАНИЕ. СКАНДАЛ В КОЛУМБИИ», «ПОДКЛЮЧЕННАЯ К КИБЕР-ПСИХУ». Стараниями «Таймс» Яновица теперь называют не иначе как «обвиняемый кибер-секс изверг». На фотографии в «Таймс» Яновиц как раз не производит впечатления изверга, это очкастый аспирант с редкими усиками и такими же волосами. Но создательнице современных мифов — газете на это наплевать. Она создала сценарий и навязала его обществу: кибер-злодей, знающий технологию много лучше, чем его жертва, употребляет ее, чтобы заманить жертву к себе в дом, где он может реализовать те дьявольские фантазии, которые он отработал в деталях в долгие часы работы в Интернете.

Через семь дней после предполагаемого изнасилования, совершенного Яновицем, компьютерный программист Майкл Сперко ожидал у себя в квартире в 7 часов вечера 29 ноября девушку из эскорт-сервиса. Он обвиняется сегодня в том, что избил ее до такой степени, что ее нашли в коме, и изнасиловал. Как и Яновиц, он обвиняется в изнасиловании. Как и Яновица, полиция описала его как «компьютерного шизика». Однако «Нью-Йорк Таймс» не прославляет Сперко и вообще о нем не упоминает. Дело в том, что Сперко вызвал к себе свою жертву не по Интернету, но по телефону. А Яновиц послал ей свой и-мэйл. И только одним этим он из еще одного рядового охотника на дам превратился в кибер-секс изверга, символизируя весь страх общества перед собственными достижениями в технологии.

Деньги

То, что улица Уолл-Стрит, улица банков и могущественных финансовых компаний, помещается в «даун-таун», в крайней южной оконечности острова Манхэттана, известно всему миру. Там money, или мани, короче говоря, деньги. Доллары. А вот где их нет в Нью-Йорке? У кого их нет?

У многих нет даже на еду. Если восемьдесят процентов нужд бедняков города удовлетворяется государственной помощью в виде «фуд стэмпс» — купонов на питание, то недостающие двадцать процентов поставляет частная система помощи бедным. Согласно Лиз Крюгер из «Общественного Центра ресурсов питания», частные организации помощи беднякам поставляют 5 миллионов блюд в месяц аж 400.000 человек в Нью-Йорке. В городе работают сейчас 900 кладовых и суповых кухонь. Суповые кухни кормят в основном бездомных, в то время как «кладовые» отпускают семьям основные продукты: т.е. крупу, масло, картофель, морковь. Увы, достается пища далеко не всем. Юдифь Вокер из нью-йоркской «Коалиции против голода» утверждает, что 60.000 человек в месяц вынуждены отходить от «кухонь» и «кладовых» для бедных ни с чем. С пустым желудком и пустыми руками. Процитируем не «Нью-Йорк Таймс», но центро-левую нью-йоркскую газету «Вилледж Войс»:

«Нью-Йорк. Дрожа под дождем, тридцать семейств прижались у двери «Общественной кладовой» Йорквилля на Ист 109-стрит, рядом с Пятой авеню. Они ждут своей очереди войти в подвальное помещение церкви Святого Эдварда, которое превращено в лавку для неимущих. Дождь идет потоками, холодом заливая лица мужчин и женщин в очереди. Они постукивают нога о ногу, дабы согреться. Темпераменты вдруг взрываются. Драка возникла из-за того, чье сейчас право идти за едой. Внутри добровольцы заняты рассортировкой еды, наполняя пакеты основными продуктами: рисом, морковью, пастой, пшеном и прочим, для каждого в семье запас на два дня. К концу дня 300 семейств прошли через двери центра. Йорквильский — один из 900 «кладовых» и «суповых кухонь», которые помогают не умереть с голоду городским беднякам».

Нью-Йорк, Нью-Йорк,
Это великолепный город,
В нем Бронкс наверху
И Баттери внизу,

— поется в знаменитой песне, ее учат все прибывающие в город эмигранты вместе с английским языком. Хотя если быть точным, то песня о Манхэттане, а Бронкс лишь упоминается. Остальные «боро» Большого Нью-Йорка песня не поэтизирует. Бесспорно, Нью-Йорк — великолепный город. На сурово минимальном пространстве собрано максимальное количество нищих, маньяков и миллионеров. 96-ю улицу на Пятом авеню, где жила и недавно скончалась Джекки Онассис, отделяют от преступного Гарлема всего четырнадцать блоков домов, то есть несколько сотен метров.

Чем непостижима история?

Меня завораживают исторические совпадения.

Берем наугад любое… А знаете ли вы, что маркиз де Сад и Емельян Пугачев оба участвовали в Семилетней войне (1756–1763 гг.) на территории Пруссии? Возможно, они даже встречались, потому что в той — самой первой на самом деле мировой войне — на стороне прусского короля Фридриха II Великого сражались англичане, а против него — Франция, Австрия и Россия. Молодой французский офицер маркиз де Сад и юный кадровый солдат, казак Емельян Пугачев могли воевать на одном участке фронта, так как были союзниками. Они почти одного возраста, эти юноши: де Сад 1740 года рождения, а Пугачев 1742-го, то есть всего на два года младше. Социальное различие было не столь велико, как кажется. Пугачев был не просто казак, мобилизованный в семнадцатилетнем возрасте, он был близок к атаману Маслову, был его денщиком и, видимо, адъютантом. Возможная встреча где-то на дружеской попойке двух таких многообещающих молодых людей кружит мне голову. О чем могли говорить эти двое — удивительно.

Удивителен и тот абсолютно достоверный, исторически неоспоримый факт, что тот же маркиз де Сад является прямым потомком некоей Laura de Noves — Лауры, платонической возлюбленной первого гуманиста Нового времени Франческо Петрарки (1304–1374 гг.). Потрясающее и чудесное в данном случае состоит в следующем. Если Лаура Петрарки олицетворяет собой объект платонической любви, ее стандарт, эталон, принятый в общепланетарном, так сказать, масштабе, то «садизм» олицетворяет любовь плотскую, душное извращение плотской страсти. И оба стандарта, образца дала миру и Европе одна кровь, одна семья. Удивительно! Непостижимо!

В начале семидесятых годов в Москве у меня появился знакомый, много старше меня, по профессии массажист. Уже тогда в Москве существовало светское общество, и Юрий, так его звали, зарабатывал на жизнь тем, что массировал всяких светских дам, мою жену той эпохи также. Как-то под большим секретом (времена все же были советские) он рассказал, что за его мамой ухаживал Герман Геринг. Что Геринг — будущий военный преступник и прочее — катал его, младенца Юрия, в коляске вместе с мамой, поскольку некоторое время работал инструктором на одном из подмосковных аэродромов — обучал наших летчиков. Я тогда, признаюсь, не поверил этому сильному дядьке. Однако впоследствии, через много лет, нашел ссылку на эпизод пребывания Геринга в России.

Итальянский дуче Муссолини в свое время ездил на заработки в Швейцарию, тогда еще он просто был злым молодым человеком. В свой социалистический период Муссолини утверждал, что встречался в Швейцарии с Лениным. Правда, позднее, уже в его фашистский период (с 1919 года), воспоминания о встрече с Лениным исчезли из биографий Муссолини.

Еще о Швейцарии и Ленине. Достоверно известно, что в Цюрихе Ленин жил недалеко от кабаре «Вольтер» и бывал в гнезде националистов и дадаистов, где они собирались и читали свои произведения. Главой дадаистов был румын Тристан Тцара, но, помимо него, в кабаре бывали и такие ребята, как Луи Арагон или Юлиус Эвола. Кто бы не хотел увидеть Ленина за столиком кабаре «Вольтер», слушающего стихи Тцара?

Адольф Гитлер и Лев Троцкий поселились в Вене в один и тот же год, в 1907 году. Гитлер покинул Вену в мае 1913 года, Троцкий — позднее, в 1914 году. В феврале 1913 года здесь же, в Вене, на квартире меньшевика Скобелева Троцкий впервые увидел Сталина. Гитлер еще был в Вене. Они могли видеться где-то в кафе или на многочисленных политических сходках в городе. Русские эмигранты тогда вовсю общались с австрийскими социалистами, могли случайно встретиться в редакции венской газеты Arbeiter-Zeitung. Каково, а, Сталин и Гитлер, глядящие друг на друга?

На мою любимую тему я могу рассуждать часами. Завершу личным воспоминанием. Однажды, много лет назад, я вместе с тогда еще чужой женой-девочкой Еленой Щаповой был на приеме в посольстве Республики Венесуэла. Впоследствии, на протяжении нескольких лет, вплоть до 1974 года посол г-н Бурелли был нашим другом, и мы посещали приемы в посольстве очень часто. Было весело, все долго танцевали и много пили. В тот вечер на приеме было несколько венесуэльских студентов. Был либо конец лета, либо начало осени. С двумя студентами мы так долго спорили о революции, о Западе и России, что пошли по Москве, продолжая спор, и бродили чуть ли не до утра. Один из студентов с широким лицом, в очках, доказывал нам с жаром, что СССР — самая лучшая страна в мире, а мы с Еленой с неменьшим жаром жаловались на притеснения в искусстве и отсутствие личных свобод. Я очень хорошо запомнил эту ночь, потому что то было одно из немногих моих столкновений с молодыми людьми из другого мира. Меня удивило, что можно так смотреть на казавшуюся нам скучной нашу страну.

Прошли годы. Как-то, уже живя во Франции, я увидел в газетах фотографию студента-венесуэльца, всю ночь спорившего со мною в Москве. Оказалось, это известный террорист Ильич Рамирес-Санчес. Он учился в Москве в Университете имени Патриса Лумумбы с 1968-го по 1970 год на физико-математическом факультете. Характерное широкое, немного индейское лицо, такие эллипсом очки в роговой оправе, ошибки быть не может. Сходится и год. Хотя сам он утверждает, что был отчислен из Университета Патриса Лумумбы в 1970-м и уже в июле прибыл в Иорданию, где оставался с палестинцами во время атаки иорданских войск (событие, известное как «черный сентябрь»). Но я все же помню, что та ночь, когда мы спорили, пришлась на самый конец лета либо первые дни сентября. Видимо, один из нас ошибся.

Корсар Республики

Хромой Джон Сильвер

В вестибюле дома номер 16 на площади де ля Шапель было холодно. Фальшивый мрамор, безликие ряды почтовых ящиков. Я ждал моего героя, так как люди, связавшие нас, забыли сообщить ему код входной двери. Я расхаживал по вестибюлю и раздумывал, узнаю я его или нет. То есть его рослую стать, физиономию с полосками стриженых усов и вечный красный берет я несмываемо сохранял в памяти, но… Но таким он выглядел на «классических» фотографиях 60-х годов, во времена его африканских подвигов. Как он выглядит сейчас? Ему ведь должно быть за шестьдесят, точнее, шестьдесят пять лет…

Я не узнал его, но понял, что это он, мой герой. Хромающим волком подошел к стеклянной двери седой человек. Без усов, темный пиджак, светлые джинсы, белая рубашка, галстук. Черный атташе-кейс в руке. Денар, майор Боб, он же полковник Жан Морэн, он же полковник Жильбер Буржо, стоял по ту сторону и шарил рукой в поисках кнопки звонка. Я открыл. «Полковник Денар? Бон жур…» Я представился. Мы прошли на второй этаж в редакцию журнала «Шок», где и состоялось интервью. Он находился под очередным следствием и не давал интервью. Для меня он сделал исключение. Дело в том, что старый волк интересуется Россией. Может быть, как сценической площадкой для продолжения его подвигов?

Как бы вел себя ты, читатель, если бы старый пират Джон Сильвер — деревянная нога, герой романа Стивенсона «Остров Сокровищ» пришел бы и сел против тебя в кресле? Или Индиана Джонс, герой приключенческого фильма Спилберга «В поисках потерянного ковчега»? Вот то же чувство нереальности испытывал и я, сидя против мсье Роберта Денара. Наемник? Тот, кто получает за свою службу жалованье. «Солдат, нанявшийся служить иностранному государству за деньги»,— определяет точно и безапелляционно словарь «Ларусс». Однако идеалисты, явившиеся воевать за Испанскую Республику в 1936 году, среди них Джордж Оруэлл, несомненно, получали за свою службу деньги, но были ли они, строго говоря, наемники?

— Что вы ставите в анкете в графе «профессия», когда заполняете анкету?— спросил я моего героя.— Вы, конечно, не пишите «мерсенер», это ведь негативное определение?

— Должен бы ставить, «мерсенер» меня не унижает, между собой мы сами так себя называем, но в глазах публики это дает нам комплекс, звучит унизительно. Потому мы употребляем другие определения, которые больше в ходу сегодня. Однако семнадцать столетий это было почетное слово. Говорят, что «путана» и «мерсенер» — самые древние профессии. Это правда. Профессионалы войны и профессионалки любви…

— Ну а если вы заполняете декларацию доходов, что вы ставите в графе «профессия»?

— Честно признаюсь, что мне не часто приходилось декларировать мои доходы. Точнее, никогда не приходилось. Я не плачу налогов обществу. Я обеспечиваю свое существование сам. К тому же я работаю в большинстве случаев за границей…

Даже по приведенному отрывку понятно, что говорит француз. И не просто француз, но гасконец, как д'Артаньян. Физически крупный, когда-то усатый, колоритный, сочный, умеющий бросить меткое слово. Чего стоит это его замечание, что он ««работает» за границей»… Или другое. На судебном заседании 11 марта 1993 года президент суда Антонетти, явно обожающий подсудимого, заметил по поводу неудачной попытки государственного переворота в африканском государстве Бенин в январе 1977 года:

— Несчастливый опыт в Бенине не остановил вас от того, чтобы рецидивировать на Коморах.

Денар невозмутимо парировал:

— Никогда не следует останавливаться на неудаче, мсье президент.

И следует сказать, что он недолго останавливался. В ночь с 14-го на 15 мая 1977 года к острову Большой Комор в архипелаге Комор приблизился траулер и высадил шлюпки на пляж Итсандра. Полсотни наемников, вооруженных только охотничьими ружьями со спиленными дулами (каждый получил вперед 10 тысяч франков), сошли на берег. Дворец президента Али Салеха находился всего в трех милях, и наемники преодолели путь пешком. Президента охраняли только четверо. Горстка импортированных танзанийских солдат — вся коморская армия были загодя переведены чьей-то доброй рукой на другой остров архипелага — Анжуан. При стычке один из охранников президента был убит, а один наемник ранен. Циркулирует версия, согласно которой Али Салех был найден в постели с двумя юными женщинами и был застрелен тотчас же, и женщины с ним. Официальная же версия иная. Али Салех якобы был арестован, но застрелен при попытке к бегству. Еще до восхода солнца Денар смог откупорить двадцать четыре бутылки шампанского «Дом Периньон», каковые он привез с собой в ожидании успеха. 21 мая Ахмед Абдалла прилетел и стал президентом Федеральной Исламской Республики Коморских островов. Министром обороны республики стал полковник Сайд Мустафа М'Хаджу.

Коморские острова далеки от журналистов. Они находятся в Индийском океане между побережьем Восточной Африки и островом Мадагаскар. Только через несколько лет «цивилизованный мир» понял, что полковник Сайд Мустафа М'Хаджу есть не кто иной, как Боб Денар. Он принял ислам, его видели в белых одеждах и в тюрбане. Он совершил паломничество в Мекку. Злые языки утверждают, что он унаследовал от президента Али Салеха новый «ситроен» и его жену Мазну. Это, возможно, неправда, однако правда то, что его пятьдесят наемников остались на острове и образовали президентскую гвардию, командовал ею бельгиец «коммандант» (майор) Шарль. Проведав о «рае наемников», Организация Африканского Единства возмутилась и отказалась принять Коморские острова в свой состав, пока известный всему миру наемник находится в составе правительства. Денар сделал вид, что улетел с островов, но вернулся тотчас. И счастливая райская жизнью его и его сподвижников продолжалась. Многие из них имели двух-трех жен, столько же домов и преуспели в бизнесе.

У меня долго хранилась фотография самого Денара: в белом костюме под пальмами (одна из фотографий, которые он мне любезно предложил). Площадь Рапортов, 1989 год. Это был роковой год — одновременно вершина карьеры Денара и ее конец. Двенадцать лет райской жизни закончились. Президент Али Абдалла был убит при так и не выясненных по сей день обстоятельствах, а Боб Денар вынужден был бежать в Южно-Африканскую Республику. Часть его гвардии была арестована по подозрению в убийстве Али Абдаллы, когда они вернулись во Францию в 1990 году. В Южной Африке Денар затосковал. В августе 1992 года он стал проситься на родину. В декабре того же года он был дома. Одиссей вернулся в родную Итаку. Старый волк. Хромой. Телевидение показывало его прослезившимся, идущим по улицам родной деревни. В апреле состоялся суд над ним по обвинению в участии в государственном перевороте в Бенине. И была открыта анкета по обвинению в «ликвидации» президента Абдаллы…

Начало истории Героя

Сын французского крестьянина-фермера из района Бордо, он проделал головокружительный путь. С оружием в руках. Начал с малого — его биография вначале совпадала с типичной биографией представителя его поколения: воевал в Индокитае, затем в войсках безопасности в Марокко и Алжире. Но вот первое отклонение: в 1956–1957 годах просидел четырнадцать месяцев во французской тюрьме по обвинению в подготовке покушения на жизнь Пьера Мендес-Франса, левого интеллектуала еврейского происхождения, французского политического лидера. Я спрашиваю его об этом:

— Правда или ложь?

— Косвенно — правда, в прямом смысле — неправда. Так как меня на суде оправдали, а правосудие не оправдывает виновных… Нужно понимать, в каком контексте это происходило. Я находился в полицейской среде, принадлежал к специальной бригаде «Люкотер», которая занималась контртерроризмом… Политика и правосудие не всегда идут одной дорогой.

Я не цитирую весь ответ, он в любом случае уклончив. Волк не хочет, чтобы я и вы знали то, что знает он. Его право.

— Ваш первый военный опыт — это Индокитай?

— Нет, я не могу сказать, что Индокитай. Я вырос в семье охотников. Мой отец прослужил в армии двадцать пять лет и закончил сержантом. Я научился стрелять из ружья очень рано. В 1944-м и 1945 годах, отступая, немцы прятались в наших краях. Я хорошо знал местность и служил гидом силам Сопротивления. Так что я начал в пятнадцать-шестнадцать лет. Я вырос в природной среде, а не в городе. Таким образом, позднее у меня было большое преимущество — мне легко было выжить при любых обстоятельствах на природе. У меня инстинкт охотника. Сразу после войны поступил в морскую школу в Тулоне, учился на механика…

В декабре 1961 года Денару тридцать два года и он командует тяжелыми минометами в отряде капитана Фолькеза. Действие происходит в восставшей провинции Конго, в Катанге. Денар воюет против солдат ООН, против шведского, индийского и эфиопского отрядов. Деньги платит компания «Юнион Миньор» («Объединенные Шахты»). Провинция Катанга богата медью, кобальтом, ураном, цинком, магнием. Возглавляет сепаратистское движение Катанги Моиз Чомбе. То было время деколонизации Африки, время конфликтов, национальных движений, время, сравнимое с тем, что происходит в республиках бывшего СССР, начиная с 1989 года и по сей день. Время авантюристов и полевых командиров. Своих у Африки тогда было немного, потому нанимали белых. Денар показал себя как «изобретательный, активный и яркий…» командир.

В декабре 1962 года Денар в городке Колвези — в бастионе катангского сопротивления. Войска ООН наступают. Под начальством Денара всего тридцать белых мерсенеров. Но именно в те дни Денар заслужил себе лавры не только борца, но и лидера наемников. Он угрожал взорвать гидроэлектростанцию, если войска ООН вступят в Колвези, и, только уступая просьбе Чомбе, своего политического работодателя, не сделал этого. Так что, вопреки всем словарям, служа за деньги, солдат-наемник, как видим, переступает границы своих полномочий. Взрыв гидроэлектростанции разорил бы «Юнион Миньор». Денар также предпринял крутые меры, чтобы выжать жалованье за прошлые месяцы из Чомбе. 23 января 1963 года войска ООН заняли Колвези, Денар и его люди ушли через границу в соседнюю Анголу.

В Анголе Денар не усидел. Без «работы» ему было скучно. Он отправился в Йемен, разорванный гражданской войной. Там он присоединился к своему бывшему командиру капитану Фолькезу и тренировал войска имама Эль Бадра. Сколько времени это продолжалось? В его биографии есть яркие события, такие как упоминавшаяся ночь с 14-го на 15 мая 1977 года, и есть тусклые годы. Однако Африка зовет его. В декабре 1966 года Денар опять в Конго, в Леопольдвилле. Новоизбранный президент Конго Мобуту беседует с лидером «10-го коммандо» Джеком Шраммом и лидером «б-го коммандо» мерсенеров — Денаром. Мобуту собирается расформировать наемников. Они же интригуют против него в пользу старого работодателя и друга — Моиза Чомбе и готовят восстание. Но 30 июня самолет с Чомбе на борту меняет курс. Пилот под дулом пистолета изменившего Чомбе личного охранника вынужден лететь в Алжир, где Чомбе сажают в тюрьму. Сегодня мы знаем, что сделано это было по заказу ЦРУ. Восстание наемников все же вспыхивает 5 июля 1967 года. Денар и его «6-е коммандо» вторгаются с территории Анголы на велосипедах (португальцы, владевшие тогда Анголой, отказали ему в средствах транспорта). Однако восстание захлебывается 4 ноября 1967 года. Неудача, в которой Шрамм винит Денара. В телеграмме, посланной Денару перед уходом (восемьсот катангских жандармов и полторы тысячи женщин и детей ушли с ним в Руанду), сказано:

«Это Шрамм лично Точка Ситуация безвыходная Точка Не имеем больше боеприпасов Точка Не знаем еще как это все закончится Точка Посчитаемся позже Точка Вы убийцы Точка И конец».

Телеграмму эту Денар получил уже в Анголе, куда он опять отступил, как в 1963 году. Кто был прав в споре этих двух лидеров наемников? Вероятно, оба. Интернированный в Руанде бывший плантатор бельгиец Шрамм возвращается в Бельгию. Затем его следы теряются в Латинской Америке, в Боливии. Быстро потухшая звезда (в шестидесятые годы о Шрамме и бунте наемников писали все газеты мира) Шрамм сошел со сцены, в то время как Денару предстояли еще четверть века разнообразных подвигов.

Полковник Морэн

В конце 1967 года некто полковник Морэн становится техническим советником у президента республики Габон Омара Бонго. Примерно в это время Бонго даже дарит техническому советнику виллу «Донгила», в шестидесяти километрах от Либревилля, столицы Габона, в гуще тропических зарослей. И в ближайшие десять лет полковник Морэн (разумеется, это Денар) базировался в Габоне. Официально он занимался вместе с бывшим пилотом Джеком Маллохом бизнесом. Они вместе владели чартерной авиакомпанией (всего один самолет!), ввозили родезийское мясо в Габон и через Габон импортировали косметику и телевизоры в Родезию. Но эта деятельность служила прикрытием других «дел» Денара. И, как утверждают многочисленные источники, он не сидел сложа руки. Пытался ли Денар в мае 1969 года освободить Чомбе, за месяц до его смерти в алжирской тюрьме? Задаю этот вопрос Денару.

— Чомбе был политическим лидером Катанги, и мы были связаны моральным пактом с катангезцами… Позднее он совершил немало ошибок, доверился не тем людям. Эти люди его в конце концов и выкрали… Что до попытки его освобождения, то да, она предпринималась, но не как операция, а был предложен обмен. Нет, я в этом не участвовал, я находился в другом месте, но знаю тех людей, это бельгийцы…

Я мог бы задать Денару немало вопросов по поводу «мокрых» дел. Участвовал ли он в попытке отстранения от власти президента Гвинеи Секу Туре 22 ноября 1970 года? Есть информация, что да. А в 1969-м не Денар ли вместе с еще одним мерсенером хладнокровно убрал в Либревилле политического противника президента Бонго Германа М'ба? Но я не задаю этих вопросов, потому что знаю, что старый хромой волк не ответит на них. Он скажет, что все эти годы поставлял мясо в Габон и как сын крестьянина с удовольствием занимался на своей вилле фермерством. Однако Омар Бонго и Габон стоят того, чтобы взглянуть на них поближе, от этого станет нам понятнее и полковник Боб.

Омар Бонго стал президентом в тридцать два года. Формально независимый с 1960 года, Габон фактически управлялся, как и многие бывшие африканские колонии Франции, французской администрацией, оставшейся в стране, и из Парижа. Вся власть президента Бонго опиралась исключительно на президентскую гвардию, состоявшую в основном из бывших солдат и офицеров французского «Иностранного Легиона». Командовал гвардией легендарный офицер полковник Ле Браз. Под его начальством было 1.200 человек со своими танками и вертолетами. Заместителем у Ле Браза был «Лулу» Мартэн, тоже, как и Ле Браз, бывший офицер Первого парашютного полка «Иностранного Легиона», расформированного в 1961 году по приказу Де Голля за участие в алжирском перевороте. Вот в этот «суп» и попал Денар под именем полковника Морэна. Он был членом небольшой группы «инструкторов» президентской гвардии. И именно он, как утверждают многие источники, с благословения президента Бонго создал «Группировку иностранной интервенции», состоящую из белых и черных солдат, готовую вмешаться в конфликты в ближайших африканских странах.

В 1975-м и 1976 годах Денар провел операции в Кабинде и Анголе. Обе закончились неудачно. У Денара вообще было много неудач, но он всякий раз вставал после ударов судьбы и шел вперед. В Анголе двадцать мерсенеров Денара, вооруженных ракетами САМ-7, пытались помочь полностью разбитому тогда Джонасу Савимби. Они попали в Анголу слишком поздно и к тому же опозорились 13 марта 1976 года, сбив единственный самолет, снабжавший Савимби. Тогда людям Денара платило ЦРУ. Я напоминаю ему о том времени, когда, выступив против президента Мобуту в 1967-м (а Мобуту как раз поддерживали США и ЦРУ), он фактически воевал против ЦРУ.

— Да,— соглашается он,— в свое время так случилось. Дело в том, что Мобуту хотел расправиться с катангскими жандармами, а они были нашими товарищами по оружию и мы имели по отношению к ним моральные обязательства. Впоследствии я чаще выступал на стороне ЦРУ, так как это американская, да и вообще общезападная сторона.

Так что полковник Денар воевал крестоносцем за Запад, делал для Франции «мокрые» дела. Во всяком случае, он так считает, что крестоносцем. Из всех лидеров наемников история Денара наиболее спорная, и мотивы его поведения наиболее запутанные. Официальные французские власти часто отзывались о Денаре недоброжелательно. Но менее официальные французские «службы» имеют традиции пользования таким видом грубого, но всегда готового оружия, каким являются наемники. Во всех своих, с первого взгляда, сугубо личных приключениях полковник Денар, однако, был чаще всего исполнителем воли Французской республики или же отдельных ветвей ее власти. Так, восстание наемников в 1967 году в Катанге было (и это доказано!) частью широкого заговора Франции и Бельгии, имевшего целью возвращение Моиза Чомбе к власти.

Свержение режима Али Салеха на Коморах десять лет спустя было также делом Французской республики. Объясняется «ку д'Эта» («государственный переворот»), совершенный Денаром, просто. Франция аннексировала один из Коморских островов — Майотт (с лучшей природной гаванью во всем Индийском океане) — еще в XIX веке. Но лишь с 1975 года Франция стала опасаться за судьбу своей тамошней военно-морской базы. Дело в том, что Али Салех установил на Коморских островах экстравагантный режим — идеологическую смесь маоизма со студенческим, образца парижского мая 1968 года, нигилизмом. Была узаконена марихуана, Али Салех отдал все прерогативы официальной власти в руки школьников, так что американский посол вынужден был передавать свои верительные грамоты… детям. Но самое главное — он организовал «Розовый марш» — ненасильственную инфильтрацию коморийцев на остров Майотт — с целью присоединения острова к архипелагу. Марш провалился, но среди обитателей Коморских островов стали проявляться антифранцузские настроения. В результате французские «кооператоры» стали массами покидать архипелаг. Вот тут-то и понадобился полковник Денар — корсар Республики, профессионал «ку д'Эта», ставший таковым в конце концов после многих неудач. Одной из них была попытка государственного переворота в Бенине, бывшей Дагомее. Неудачи всегда поучительнее успехов, потому приглядимся к этой истории подробнее.

Бенинская неудача

5 ноября 1976 года «Фронт Национального Освобождения Дагомеи» подписал контракт с полковником «Жильбером Буржо» (не кем иным, как Денаром) о «временном найме девяноста техников» («шестидесяти белых и тридцати черных», как было особо отмечено) для отстранения от власти президента Кереку. В контракт были включены интересные финансовые детали. Предоперационный бюджет составит, как было сказано, 475.000 американских долларов, послеоперационный — 530.000 долларов, а проектный бюджет в 145.000 долларов уже был выплачен полковнику. Бывшая французская колония Дагомея, зажатая между огромной Нигерией и маленьким Того, была тогда населена тремя миллионами жителей. Столица — портовый городок Котону, омываемый жаркими водами Гвинейского залива. Небольшой, по африканским масштабам, всего двести тысяч жителей, городок удобен для устроителей государственных переворотов. Компактно, на небольшом пространстве, там расположены: аэропорт, президентский дворец, радиостанция (тогда называвшаяся «Голос революции»), военный лагерь, министерства, посольства. Денар, замаскированный под туриста, посетил Котону в октябре 1976 года и рассмотрел все эти нужные ему детали.

Почему был затеян переворот в небольшой, бедной африканской стране? Ведь неглупый Де Голль мудро в сжатые сроки дал независимость французским колониям в Западной и Экваториальной Африке и тем сохранил их под французским влиянием. А дело в том, что в 1972 году, в результате переворота, к власти в Дагомее пришли левые офицеры во главе с майором Кереку. Став президентом, Кереку переименовал Дагомею в Бенин (так называлось могучее средневековое африканское государство), стал с жадностью заглядываться на соседнее Того, некогда принадлежавшее могучему Бенину, и, что самое неприятное, приступил к национализации компаний, владельцами которых были французы.

Откуда поступили деньги — более чем миллион долларов? Часть дал президент Габона Омар Бонго (в Габоне тем временем нашли нефть). Денар служил, как мы помним, у президента Бонго техническим советником под именем полковника Морэна. А Бонго верой и правдой служил (и до сих пор служит!) французским интересам в Африке. Другую часть денег дал король Марокко. Он же предоставил Денару для тренировок его «техников» военную базу в Бенгуэрире, в шестидесяти милях от Марракеша.

В первые часы ночи на 16 января 1977 года грузовой пропеллерный самолет ДС-7 поднялся с аэродрома в габонском Франсвилле. В нем находились наемники «Форс Омега» и большое количество автоматов, пулеметов, гранатометов и ракет. Денар сам возглавлял группу. Всем белым участникам экспедиции было выплачено вперед трехмесячное жалованье из расчета 2.000 долларов в месяц, черные участники получили из расчета 1.200 долларов.

В 7 часов 3 минуты утра неизвестный самолет ДС-7 приземлился в аэропорту Котону и остановился с потушенными огнями. Из раскрывшихся внезапно дверей на веревках вниз соскользнули вооруженные люди, и, выпустив в воздух несколько автоматных очередей, бросились бежать к башне аэропорта. За несколько минут аэропорт был в их руках. Однако далее события развивались не по плану. Две группы наемников, оставив в аэропорту часть сил для связи и охраны самолета, должны были двинуться по направлению к президентскому дворцу. Одна — по дороге, идущей вдоль океана, по эспланаде, другая — по центральной авеню Котону туда же, к дворцу. Они и двинулись, но… пешком. Ранним воскресным утром у ворот аэропорта не оказалось ни такси, ни частных автомобилей, которые по плану наемники должны были захватить. Преимущество внезапности было потеряно, и потому обе группы решили, что следует возместить его (да заодно и скомпенсировать свою, видимую без транспорта малочисленность) террором. Они открыли огонь по фасадам министерств и посольств, мимо которых проходили. Группа, пришедшая по центральной авеню, приблизившись к цели, захватила роскошный многоквартирный дом с квартирами, выходящими окнами на президентский дворец, до которого было около двухсот метров. Наемники установили гранатометы у входа в дом и на четвертом этаже (жильцы были выброшены вон) и открыли огонь по дворцу. Группа, пришедшая по берегу океана, заняла меж тем дворец Конгресса, расположенный по другую сторону от президентского дворца, каковой, таким образом, оказался под перекрестным огнем. Однако наемники не попытались его захватить. Взамен личная резиденция президента, находящаяся на территории дворца, была тщательно обстреляна из минометов. Но «моментум», резкий рывок, важный для небольшой атакующей группы — 90 наемников против шеститысячной бенинской армии, правда, лишь частично находящейся в Котону,— был упущен. Президентская гвардия, оправившись от испуга, ответила огнем, один белый наемник был убит, но худшее, с точки зрения нападающих, было то, что президент Кереку был жив.

По счастливому для президента совпадению (а было известно, что в 7:30 утра он всегда находится в своей резиденции), он ночевал не у себя, а в доме, находящемся в трех милях от резиденции. Уже в 8:40 утра по радио «Голос революции» Кереку обратился к народу Бенина и призвал их, вооружившись любым оружием, явиться в местные отделения партии и блокировать повсюду дороги, дабы отразить «агрессию контрреволюционных захватчиков».

B 10 часов утра попытка переворота закончилась. Двухчасовой обмен огнем вокруг президентского дворца был прерван появлением двух сотен солдат из военного лагеря Гуэзо и толп граждан, вооруженных мачете. Обе группы наемников вынуждены были отступить к аэропорту, и в 10 утра, всего лишь через три часа после приземления, ДС-7 был опять в воздухе, направляясь в Габон. А в Котону остались шесть убитых и пятьдесят раненых бенинцев, двое убитых наемников (один белый и один черный), военное снаряжение, оружие и даже ящик с документами с надписью «Полковник Морэн».

Легенда

Такова, в общих чертах, жизнь Робера Денара. Более сорока лет человек этот вызывает повышенный и горячий интерес и соотечественников-французов, и СМИ самых разных стран, и «мирового общественного мнения». Для одних он авантюрист и наемный убийца, для других — и я отношу себя к их числу — великолепный солдат удачи, пес войны, отсчитывающий свою родословную от десяти тысяч греков, нанятых для участия в гражданской войне в Персидской империи. Клеарх-спартанец был их командиром, и Ксенофонт, вынужденный принять командование после предательского убийства Клеарха, описал их необычные приключения в книге «Анабасис».

У Денара были соперники в борьбе за титул короля наемников. Бельгийский плантатор Джек Шрамм («Черный Джек») совершил свой Анабасис: отступая от Стенливилля, прошел за месяц с колонной белых беженцев через леса и пустыни до города Букаву и взял его 9 августа 1967 года. Абсолютно никому не известный, уже 10 августа Шрамм стал фигурой огромного значения. С колонной всего лишь в полторы тысячи человек (впереди шел усиленный листами стали бульдозер) Шрамм взял город с легкостью, и десятки тысяч солдат Мобуту бежали через границу в Руанду, сдавая оружие перед телевизионными камерами всего мира. В последующие дни Шрамм дал сотни интервью и сделался самым популярным человеком в мире. Казалось невероятным, что сто пятьдесят белых наемников вместе с восемьюстами катангскими жандармами могут изменить историю самой большой и самой богатой страны черной Африки — Конго. Однако уже к концу года Шрамм исчез из новостей и чуть позднее был полностью забыт миром. Другой соперник Денара, «Безумный Майк» Хоаре, ирландец, ставший гражданином Южно-Африканской Республики, некоторое время опережал Денара в соперничестве за титул самого крутого. Бухгалтер (!) по профессии, он приобрел военный опыт, служа у лорда Маунбаттона на Дальнем Востоке, а в 1947 году эмигрировал в ЮАР. Отец пяти детей, Хоаре прилетел в июле 1964 года в Леопольдвилль, столицу Конго, с целью нанять солдат и возглавить «5-й коммандо» — отряд мерсенеров. Через 16 месяцев, когда он «уволился», он был наиболее известным лидером наемников в мире, командиром, который вычистил Конго от дикарей и сделал профессию современного солдата-наемника (пусть на короткое время) уважаемой и героической. Хоаре стал идеалом для образа лидера мерсенеров. Спокойный, уверенный, холодный, сдержанный, с обаятельными манерами, моложавый, затянутый в форму, словно английский офицер и джентльмен. А таковым он, ирландец и бухгалтер, как мы знаем, не являлся! Хоаре надолго ушел из солдатского «бизнеса». В ноябре 1980 года он попытался вернуться — совершить государственный переворот на Сейшельских островах, сбросить президента Ренэ. Переворот окончился неудачей (сценарий напоминал бенинскую атаку Денара), а сам Майк Хоаре провел несколько лет в южно-африканской тюрьме.

С 1977 года неоспоримым идеалом лидера наемников, моделью для подражания становится полковник Боб Денар, воцарившийся на коморском троне до самого 1989 года.

Я познакомился с полковником, когда первые радости от встречи Одиссея, возвратившегося после долгих странствий, с родимой землей Итаки давно прошли. Денар явно скучал в мирной жизни. Он уделил мне столько внимания, позволил выбрать и сделал для меня впоследствии фотографии, расспрашивал с интересом, знают ли его в России, интересовался политической обстановкой у нас и даже изъявил желание приехать с лекциями… Я даже заподозрил его в том, что он имеет на Россию какие-то виды.

Обаятельный тип, этот мерсенер, барбуз, барудэр (у французов есть множество сочных синонимов для слова «наемник»), хромой волк, корсар. Он разговаривает с южным акцентом, по-моему, нарочно усиливая его, как бы добавляя ко всякому слову глухое «д» или «т». Он обладает несомненным даром соблазнителя. Даже мне, побывавшему на пяти войнах, участвовавшему в трех, хочется все бросить и отправиться с ним в любую авантюру. И так чувствую не только я.

«Старик Денар — профессиональный соблазнитель. Он больше, чем солдат. Его легенда действует на мальчишек и не мальчишек… Здоровые мужики готовы бросить семью, детей и идти за ним куда угодно. Меня он соблазнил тоже. От него пахнет авантюрой, приключением, он персонаж книг, которые мы читали в детстве»,— сказал мне Хью де Трессак, один из парней, высадившихся с Денаром в 1977 году на ночном пляже острова большой Комор. С ним мы встретились и посидели в кафе «Океан» в Париже.

P.S. Удивительно, но Боб Денар умер в 2007 году в своей постели!

Путь самурая есть смерть

Он погиб 25 ноября 1970 г., я тогда жил в Москве с женой Анной. В тот день, во время приступа шизофрении, она сказала мне через стол:

— Я знаю, ты хочешь меня убить.

В советских газетах, помню, появилось несколько довольно подробных репортажей о неудачном захвате им Генерального штаба сил самообороны Японии и последовавшей за неудачей сепукку Мисимы.

Впрочем, советские газеты того времени называли его «Мишима», а сепукку — «харакири».

В то время как сепукку — это коллективное самоубийство с последующим отрубанием головы уже сделавшего себе харакири самурая его слугой либо приближенными. Что и совершил друг и любовник Мисимы Марита с третьей попытки: первые два удара меча раскололи Мисиме затылок, но не убили его. Срубив наконец голову, Марита сам совершил харакири, а его голову снес еще один офицер Тату-Но-Каи — личной гвардии Мисимы. Оставшиеся в живых два участника нападения на штаб сил самообороны вместе с удерживаемым в заложниках генералом — начальником штаба — сдались ворвавшейся в кабинет полиции. Советские газеты, как я уже сказал, подробно писали о кровавой драме, использовав ее как доказательство ущербности капиталистической действительности. Вот, мол, они какие, их нравы — любуйтесь, правый писатель-путчист захватил штаб армии: лужи крови, две головы на полу, два безголовых трупа.

Первую книгу Мисимы я получил в Париже, летом 1980 года, в подарок от собрата, французского писателя. Это были комментарии к «Хагакурэ» на английском языке, пэйпербэк издания «Пингвин», тоненькая, с фотографией старой самурайской сабли на обложке.

И она верой и правдой служила мне аж до апреля 2001-го, когда и пропала во время моего ареста. В вышедшей в 1992 году в издательстве «Молодая гвардия» моей книге «Убийство часового» я обильно цитирую «Хагакурэ»: я переводил тогда текст из книги Мисимы. Я полагаю, тогда еще Мисима российскому читателю был незнаком.

У Юкио Мисимы несколько основных характеристик.

Он японец, он эстет, он правый, он милитарист и он фанатик.

Прежде всего он японец. Следует признать, что Япония стоит особняком от остального человечества и несколько возвышается над ним. Все японское как бы лучше, тоньше и качественней. Японские сабли, безусловно, превосходят европейские: они тоньше, воздушнее, изысканнее по форме и отделке, чем такие же европейские орудия убийства. И оттого они страшнее тупого какого-нибудь испанского клинка или германского палаша. Иероглифы, обладание которыми Япония делит с Китаем, предпочтительнее линейных, скудновато выглядящих европейских азбук. Японские бамбуковые домики — это особый архитектурный мир, так же как корабли этой островной страны, а их еда до сих пор интригует остальной мир множественными загадками, она полна очарования, их еда, даже простолюдинов, это вам не картошка с салом. Изысканная сложность — вот как можно охарактеризовать Японию и японское.

Почему это так? А мы никогда этого не узнаем, почему вся изысканная сложность была помещена на Японские острова. У них даже ландшафты побережья изысканны, и сложны, и утонченны. Соседний большой Китай тоже непростая страна, но Китай уступает в рафинированной сложности Японии. Китай попроще. Современная Япония, безусловно, полна всяких индустриальных и постиндустриальных корпораций, японские служащие в кургузых европейских костюмах, безусловно, убивают себя работой на службе корпорации, во главе которой стоит всегда некая семья, клан. Но точно так же служивый самурай был предан своему «даймио» — князю и должен был покончить с собой после его смерти. Автор «Хагакурэ» самурай Йоши Ямамото (1659–1719) остался жив и записал свой самурайский кодекс только потому, что его «даймио» запретил ему покончить с собой. Страннейший рафинированный дух японской расы прорывается сегодня в их любви к всевозможным роботам, механическим и электронным; между прочим, первых чудовищ-монстров запустили в мир не американцы, а именно японцы. Фильмы о добром прояпонском монстре Годзилле были сделаны в Японии после войны. Может быть, таким образом дух японского народа хотел компенсировать себе за поражение во Второй мировой войне и за трагедию Хиросимы и Нагасаки. Существует даже мнение — я прочел в журнале Foreign Affairs какое-то количество лет назад мемуары бывшего американского посла в Японии,— что Япония не покорилась, что она затаилась и мечтает о реванше над Соединенными Штатами, об отмщении. Что, достигнув небывалого экономического развития, Япония каким-то образом погубит Соединенные Штаты. Именно поэтому японцы убивают себя работой.

И вот у такого народа в 1924 году родился мальчик, позднее взявший себе псевдоним: Юкио Мисима. Правда, американцы все же твердо пишут Mishima.

Дед его был высокопоставленным чиновником. Я думаю, он все же уклонился от армии с помощью деда и потом не мог себе простить этой слабости. Это мое личное мнение. Оно основывается не на японских документах, а всего лишь на обширных материалах, вышедших о его жизни по-английски и по-французски.

Потому что он меня интересовал чрезвычайно. «Путь самурая есть смерть» — это основной лозунг, позыв «Хагакурэ», эти иероглифы были начертаны на головных повязках камикадзе, восемнадцатилетних и девятнадцатилетних юношей, вместе с примитивными самолетами-бомбами они падали на американские корабли и погибали. Я думаю, что эти его сверстники не давали ему покоя потом, вплоть до 1970 года. В ноябре 1970-го война его догнала. Он искупил свою вину.

Отсюда его чрезвычайный фанатизм, невиданная жестокость к самому себе. Ведь по сути дела он и его офицеры не очень и пытались захватить штаб. Мисима лишь обратился с речью к солдатам сил самообороны с балкона штаба: он предлагал им мятеж во имя императора. Его осмеяли.

— Имбецил! Перестань играть в героя!— кричали солдаты.

А он кричал им:

— Так мы рискуем потерять императорские традиции Японии!

И все. Только генерала удержали в заложниках, но ничего с ним не сделали, не пытались сделать. Налицо скорее явное желание погибнуть, а не совершить государственный переворот.

Конечно, он эстет, и непревзойденный. Куда там рыхлому ирландцу Оскару Уайльду в его фраке, сделанном в виде виолончели. Хотя и судьба Уайльда трагична, но Мисима привнес в свой эстетизм нотки рафинированной жестокости. Затянутый в мундир Тату-Но-Каи, два ряда сияющих пуговиц сходят вниз по торсу, белые перчатки.

Головная повязка пилотов камикадзе. «Путь самурая есть смерть» — гласят иероглифы. Японское красное солнце как пятно крови на повязке.

И они принесли свои мечи с собой! Мундир распахнут, свежее белье задрано, обнажая живот.

Короткий нож и длинный меч — орудия хирургической операции героического лишения себя жизни. Он все это отрепетировал!

Он снялся в фильме, где молодой офицер совершает ритуальное харакири. Есть фотография в Америке, где тотально-европейский — черный костюм, узкие брюки шестидесятых годов, тонкий черный галстук, белая рубашка, короткая стрижка, остроносые туфли — Мисима стоит на фоне афиши своего фильма. На афише офицер, грохнувшийся на колени, расстегнув мундир, приподнял рубашку и втыкает в живот ритуальный нож. Фотографию сделал его друг и издатель Альфред Кнопф. Он и пригласил Мисиму в Америку, куда тот отправился на пароходе.

Удивительно, но японцы считают его самым европеизированным писателем. Сам он считал идеальными переводы своих книг на английский и завещал впредь переводить свои книги на другие языки с английского! Лучшие его вещи — не многочисленные романы, доказывающие его правую политическую идеологию (любовь и преданность императору, самурайские традиции Японии), а автобиографическое эссе «Солнце и сталь», две пьесы «Мой друг Гитлер» и «Мадам де Сад» и, безусловно, бесподобные его комментарии к «Хагакурэ». Они звучали у меня в голове — слова монаха-самурая Йоши Ямамото, интерпретированные Мисимой. Когда я мерил шагами тюремные камеры трех моих тюрем, повторяя как заклинание:

«Для того чтобы быть превосходным самураем, необходимо приготавливать себя к смерти утром и вечером изо дня в день. Если изо дня в день самурай репетирует смерть мысленно, когда время придет, он будет способен умереть спокойно».

Далее следовал перечень всевозможных насильственных смертей — от поражения стрелой до удушения. Вот я ходил по тюремным камерам и воображал мои всевозможные смерти в тюрьме, от удушения сокамерниками до пули часового, которая, возможно, настигнет меня в тюремном дворе. Часть часовых на вышках были в Саратовской центральной тюрьме — женщины. Я воображал и смерть от выстрела женщины с накрашенными губами. Нужно сказать, мне совсем не казалась такая смерть ужасной.

Да и любая смерть не казалась ужасной, отрепетированная тысячу раз в голове.

Он был модным писателем и персоналити, кроме всего прочего. Его книги хорошо продавались, а фильмы, в которых он снимался (он с удовольствием играл даже роли гангстеров), сделали его популярным. Но это была лишь внешняя, видная обществу сторона его жизни. Правый политик, он втайне тренировал своих ребят из общества Тату-Но-Каи на военных базах сил самообороны. Зачем, можно спросить, если он намеревался умереть таким жестоким образом, не попытавшись даже действительно совершить государственный переворот? Впрочем, основная заповедь «Хагакурэ» — философии храбрости, чести и достоинства — звучит так:

«Я открыл, что путь самурая есть смерть. В ситуации пятьдесят на пятьдесят между жизнью и смертью просто пореши на том, чтобы выбрать немедленную смерть. Ничего в этом сложного нет. Всего лишь собраться и проследовать. Некоторые говорят, что умереть без того, чтобы выполнить свою миссию, значит умереть напрасно, но это — расчетливая имитация самурайской этики наглыми торговцами из Осаки. Совершенно натурально в ситуации пятьдесят на пятьдесят, что всегда находится извинение для того, чтобы жить дальше.

Но тот, кто выбирает жить дальше, потерпев неудачу в своей миссии, будет презираем как трус и ничтожество. Это рискованная роль. Если умираешь, провалившись в своей миссии,— это смерть фанатика, напрасная смерть. Однако нет, она не позорна. Такая смерть и есть именно Путь Самурая».

Этой запредельной заповедью и был управляем Мисима, когда опустился на колени в кабинете начальника штаба сил самообороны Японии и обнажил живот для совершения ритуального самоубийства. И тем самым внес в сокровищницу вида человеческого, человека как вида, свою контрибуцию. Расширил границы вида, продвинул их даже в смерть. А также искупил свою вину перед юными пилотами-камикадзе и выполнил свой долг. Присоединился к ним не в двадцать, так в сорок шесть лет.

1941. Опубликован первый рассказ 16-летнего Хираоки Кимитакэ, который подписан псевдонимом Мисима, что в переводе означает «Зачарованный смертью дьявол». Верность японским обрядам и традициям с самого начала была основным мотивом его творчества.

1949. Выходит роман Мисимы «Исповедь маски», частично автобиографическая история мальчика, осознающего и скрывающего свою гомосексуальность. В этом романе Мисима признался, что первый оргазм он испытал в двенадцать лет, глядя на картину, изображающую св. Себастьяна, умирающего от ран. Сам писатель, имевший садистские наклонности, позировал в образе мученика.

1966. Мисима снял фильм «Патриотизм». Эта короткометражка была его самым весомым вкладом в кино. Герой фильма, японский офицер (Мисима), готовится вместе с женой к сепукку. Снятый в эстетике театра кабуки, фильм был запрещен во многих странах и считается жизненным манифестом писателя.

О Париже

Прогулки по Парижу: Jardin des Plantes

После целого дня за столом я в Париже обязательно прогуливался. Чаще всего ходил по набережной Сены в одну сторону — в центр Парижа, мимо низкого барака Лувра (тогда он был черен от автомобильных выхлопов), вдоль сада Тюильри, через пляс де ля Конкорд, на Елисейские поля к самой Триумфальной Арке. Но иногда я по капризу Эдварда Лимонова шел по Сене в противоположную сторону от центра, в сторону вокзала Аустерлиц (и больницы Сальпетриер), но не доходил до него. Я шел в Jardin des Plantes. То есть в парижский Ботанический сад. Правда, в отличие от многих городов мира, там же, в Jardin des Plantes, помещается и зоопарк.

Когда идешь по набережной, стуча сапогами (я обыкновенно надевал стеганую китайскую куртку и красные американские сапоги до колен), то Сену не слышно. Во времена весенних и осенних паводков она еще как-то мурлычет, таща мимо города деревья и мусор в верховья, а в обычное время Сену только вдыхаешь: весной она острее и мокрее, зимой — холоднее, а летом господствуют вонючие примеси — бензина с барж и полицейских катеров, туристской мочи, высохшей на набережных и у мостов, жженого угля из парижских каминов…

Я шел себе, негромко постукивая массивными американскими каблуками. Прохожих в этой части Парижа на набережной мало. Здесь нет лотков букинистов, набережные заправлены в камень не так давно и кое-как. Я шел вдоль Сены, и от кварталов меня отделяла оживленная, как всегда, автострада. Париж допустил свои автомобили на набережные не так давно, если не ошибаюсь, в семидесятые годы, замученный пробками, неохотно. Весной некоторые набережные заливает вода, и тогда движение на залитых участках закрывают. Если бы не автомобили, то эта часть Paris была бы совсем пустынна и тем приятна. Для таких пешеходов, как я, сполна отработавших свой день за рабочим столом.

Когда на противоположной стороне автострады обрывался забор строившегося тогда Института арабского мира, я, дождавшись зеленого сигнала светофора, переходил автостраду. Потому что тут начинался уже забор Ботанического сада. Главный вход в Сад находился еще в четверти, может, часа пути, боковых калиток до самого Главного входа не было, но мне он был не нужен, мне нужно было пройти мимо волков.

Видимо, директором Сада был в это время волко-ненавистник, потому что он поместил двух замечательных, гордых, с лунными глазами животных у автострады и таким образом травил их ежеминутно выхлопными газами проезжавших толпами авто. В довершение всего рядом с вольером волков, видимо, этот же администратор-садист поместил вольер с оленями и вольер с антилопами. Да так, что ветерок дул на волков со стороны оленей и антилоп. Дичь раздражала ноздри хищников, но, попирая все их инстинкты, между волками и дичью находилась частая стальная решетка.

Я всегда останавливался возле них. И дружелюбно разделял на некоторое время с ними их одиночество. Самец и самка, они относились друг к другу с любовью и вниманием. Самка обычно ходила у дальней стены вольера неровными шагами уставшего от заточения существа, а самец либо стоял на самой высокой искусственной скале, либо лежал в тени жидкого деревца. Я как-то наблюдал, как волчица подошла к самцу, посмотрела на него некоторое время сверху, а потом ласково лизнула его в нос. И так они на некоторое время замерли. Пример любви и единения заточенных здесь ради удовлетворения тщеславия человека и удовольствия идиотов-детей.

Далее я шел вдоль забора, уже не останавливаясь. Входил через Главный вход в Сад, на круглой площадке были разбиты клумбы, пахло вскрытой сырой землей, как на кладбище. Людей было мало, они были словно нарочно расставлены одинокими значительными фигурами. Получилась прямо тревожная обстановка экзистенциального фильма. Было понятно, что здесь что-то творится или будет твориться. У Jardin des Plantes есть другой Главный вход, более оживленный, он сразу ведет к различным павильонам, там торгуют сувенирами и там начинаются экскурсии. Вот там многолюдно. Здесь же, с набережной, входили такие же, как я, одинокие бродяги, которым нужно было отвлечь свой мозг от работы или навязчивых идей. Некоторые из них не выглядели психически здоровыми.

Справа от входа, опущенные к текущему ручью несколькими удобными ямами для купания, жили медведи. Они находились в искусственном ущелье из бетона и псевдовалунов. Стены ущелья вздымались вверх вертикально, так что у медведей не было шансов выкарабкаться наверх и освежевать нескольких детей или парочку немецких туристов.

Вообще-то у Парижа есть полноценный специализированный зоопарк в Булонском лесу, здесь же, в Jardin des Plantes, зоопарк усеченный и рудиментарный, остаток старого парижского зоопарка. Сад специализирован по ботанике, а не зоологии. Основал Сад великий натуралист граф Жорж-Луи Леклерк, известный миру под именем Бюффон. Он написал «Натуральную историю» в сорока томах. Мой друг писатель Патрик Бессон утверждал, что у Бюффона великолепный стиль и своим литературным стилем он завоевал сердца просвещенной Франции. Простых же людей он завоевал основанным им Садом чудес — т.е. Jardin des Plantes. Ведь до 1936 года у французов не было даже отпусков, поэтому где мог простой труженик увидеть экзотические растения? Разве что во французских колониях, недосягаемых для подавляющей части парижан. Это сейчас западные туристы прыгают как блохи по планете. Jardin des Plantes основан в самой середине XVIII века, там до сих пор стоят старые, толстого стекла теплицы, заправленные в рамы не то из свинца, не то из потемневшего олова, и за их темными стеклами цветут экзотические цветы и свисают с ветвей экзотические плоды. Теплицы эти выглядели совершенно средневеково, мне это нравилось, надеюсь, их не заменили современным тупым пластиком или на какие-нибудь евроокна.

У меня там был свой маршрут. Теперь уж, по прошествии стольких десятилетий, я его не помню, но тогда мой маршрут доставлял мне большое удовольствие. Он пролегал мимо самых экзотических деревьев, мимо араукарий, пиний, сибирских лиственниц и пальм — получалось впечатление, что я прошел сразу по всем континентам. Дело в том, что граф Бюффон обильно путешествовал, привозя экзотические растения со всех континентов, и высаживал их в Саду. Часть их, возможно, умерла к тому времени, как я поселился в Париже, а именно в 1980 году, но часть осталась. Все посетители Jardin des Plantes считали своим долгом остановиться под знаменитым деревом Бюффона — эта раскидистая сосна была к тому времени более чем двухсотлетнего возраста. Часто под ней сидел и я. А мимо текла странноватая жизнь самого старого на планете Ботанического сада. Как-то темным вечером, возвращаясь с вокзала Аустерлиц, я проходил, нетрезвый, мимо ворот Сада, выходивших в сторону Сены. В больших мусорных баках, приготовленных для ночных мусорщиков, я обнаружил целый ящик луковиц. Я принес их ночью домой, к неудовольствию моей подруги Наташи Медведевой, и высадил в землю. Из них выросли блистательные гиацинты, которые цвели время от времени и одаривали меня тонкими и деликатными цветами. А ведь смотреть на деликатную красоту — наслаждение. И проживешь дольше!

В «Клозери де Лила»

Я всегда подозревал, что богемная жизнь известных великих американцев в Париже (а самые популярные из известных — Хемингуэй и Миллер) на самом деле не была бедной жизнью. Американцы постоянно сидели в кафе, и одно это уже помещало их в категорию состоятельных граждан. Простой француз-парижанин считал шикарным жестом вывести свою семью в кафе в воскресенье. Обычай воскресных семейных dejeuner (обедов) возвышал француза в своих глазах и глазах соседей — обитателей квартала и придавал ему социальный статус состоятельного человека. Американцы же проводили в кафе часть своей жизни, Хемингуэй даже старался писать в кафе. Я не был в Париже более десяти лет, говорят, цены в кафе и ресторанах очень поднялись, потому в нетуристский сезон они стоят полупустыми.

Я провел в Великом городе целых четырнадцать лет, половину этого времени был беден и предпочитал пить свой алкоголь дома. А каждый визит в кафе ударял по карману, тем более что я не умею скаредно сосать свой дринк, один или два за вечер. Я всегда пил много. В рестораны меня водили издатели, редактора, водили литературные агенты, у которых имелись для вывода писателя-клиента в ресторан соответствующие отдельные счета. Расходы на этот вид public relations оплачивали им их фирмы — издательства и агентства. Приглашали меня в рестораны и французские коллеги-писатели, те из них, кто был побогаче.

Приглашал владелец и директор газеты L'Idiot International Жан-Эдерн Алльер (Jean-Edern Hallier) — я был членом редакционного совета L'Idiot и писал для них еженедельно текст по-французски. Вопреки названию, в L'Idiot весь коллектив, за исключением меня, был французским. Ныне знаменитый Мишель Уэльбек тоже был членом совета L'Idiot. Он водил меня либо в очень дорогой и модный Lipp, либо в «Четыре мушкетера» — демократическую дыру недалеко от площади Бастилии. Все случаи ресторанных встреч с Жан-Эдерном заканчивались массовыми попойками: люди подходили и подходили. В России, к сожалению, плохо знают писателя и скандалиста Алльера, он, между тем, был замечательным явлением.

Если с Алльером я никогда не оставался в ресторанах один, то мой литературный директор в издательстве Albin Michel — monsieur Nabokov, или попросту Иван, водил меня всегда в одно и то же место, а именно в Closed des Lilas. Там мы обедали вдвоем. Иван был сыном брата писателя Набокова, композитора Николая, был женат на Клод, дочери бывшего французского посла в России Луиса Жокса. В те годы семья Жоксов приблизилась к верхушке власти, брат Клод-Пьер Жокс стал министром внутренних дел. Их общий дом у моста Генриха IV охраняла полиция.

Впрочем, это обстоятельство имеет нулевое значение в том, что мы, писатель Limonoff и высокий, худой, похожий на стереотип англичанина из какого-нибудь фильма monsieur Nabokov, отправлялись более или менее ежемесячно в Closeri на бульваре Монпарнас. Издательство Albin Michel находилось на расстоянии метров пятисот от ресторана, потому я обыкновенно заходил за Иваном и ждал его в вестибюле. Появлялся Иван в английском пальто бизнесмена (так как в Париже постоянный сезон — смесь весны, осени и чуть-чуть лета, то я и вижу Ивана отсюда, из времени, в этом пальто). Мы шли, беседуя обыкновенно по-английски, так почему-то было удобнее обоим.

В Closeri des Lilas всегда было грандиозно. Вечные как мир, возвышались в традиционных местах четыре гигантских букета живых цветов — истинные пизанские башни цветочного творчества. Запахи еды, цветов, женских духов, пролитого алкоголя сообщали воздуху помещения некую таинственную тревожность, ожидание романтического приключения. Я честно и глупо, всякий раз входя в Closed, ожидал появления женщины или судьбы. Ожидал ли чего-то Набоков, не знаю, мы с ним этого не обсуждали. Его сентиментальная жизнь была мне недоступна; иногда просачивались звуки и слухи, но я никогда не пытался узнать большего. Я, кстати сказать, сохранил эту старомодную корректность по отношению к приятным мне людям на всю обозримую жизнь. Я решительно отвергаю все попытки третьих лиц показать мне грязное белье приятных мне людей.

Если был чрезвычайный наплыв посетителей, то метрдотель подбегал к Набокову и сам отводил нас в бар, помещавшийся у стены, справа от входа и отделенный от зала канатами. Там мы садились на кожаные табуреты и обыкновенно смаковали «кир руайяль», и пузырики подымались вверх по высокому бокалу. Прежде чем они добирались доверху, метрдотель (обыкновенно это был Альбер, в другие дни это был Эрве) уже бежал к нам с виноватой улыбкой:

— Мсье Набоков, ваш стол готов, извините нас, но сегодня у нас наплыв шведских бизнесменов, конгресс.

Альбер корчил физиономию в гримасе зубной боли от этих пошлых шведов.

Мне было тридцать семь, я был блистательно свеж и дико амбициозен — у меня вышли уже две книги, на которые обратил внимание Paris, самый литературный город мира, но я завидовал Набокову. Тому, что метрдотель в Closeri с почтением произносит его фамилию, и что он носит такую фамилию, и что у него есть свой столик здесь, в центре мира. Завидовал и стремился разделить эти привилегии.

Альбер бежал впереди, а мы важно и непринужденно шли по проходу. А все эти туристы, бизнесмены, модели и фотографы глазели на нас. Как правило, несколько знакомых Ивана вставали из-за столиков, чтобы пожать ему руку. Я тоже грелся в лучах его славы, подставлял взглядам девушек свой профиль, фас, поправлял энергичным жестом очки…

Наконец мы достигали стола. (Впрочем, бывали случаи, когда для нас в набитом битком зале ставили принесенный бог весть откуда стол, в самом выигрышном месте.) Присаживались под любезно пододвинутые официантами стулья. Иван выбирал вино, советовался с официантом, почти обязательно мы заказывали устрицы: обыкновенно плоские, крупные «билоне №1», в исключительных случаях тяжелые и корявые «португез». Я позволял себе поблуждать в меню, надолго задумываясь над каким-нибудь «Le Fois Gras d'Oie Mitonne par nos Soins, sa Gelee au «Saint Crois du Mont»» — что в переводе значит «Гусиная печень, приготовленная нами, с желе «Святого Креста на Горе»». А! Каково название! Попускав слюни, я обычно все же не рисковал.

Как-то, в одно из первых наших посещений Closeri, я собрался было заказать рыбный суп «Буйабез». Однако Иван сообщил мне, что «Буйабез» — это дело серьезное, его надо заказывать заранее по телефону, чуть ли не за десять часов до прихода в ресторан. В Closeri работали и, надеюсь, работают люди ответственные, дорожащие репутацией.

В конце концов, я выбирал себе, ну, например, «Le Filet d'Agneau Roti a L'Os, Fourre aux Trompettes et Fois Gras, Palets a'Ail». Не правда ли, звучит так музыкально, так очаровательно и загадочно! Означает же: «Филе баранины на кости с грибами, гусиной печенью и дольками чеснока».

К устрицам мы обыкновенно заказывали чудесное вино «Сансерр». Приносили блюдо, пластины с черным хлебом и масло заботливо лежали на подносе под блюдом. Ставили чесночный соус. Нам наполняли бокалы.

О чем мы могли говорить с Иваном? О последнем литературном скандале, разумеется. Что издательство Flammarion покинул блистательный писатель N, не вынеся материнского гнета директрисы (напоминаю, что и Набоков был директором) Франсуаз Верни. Что на втором канале певец Серж Гензбур раскурил сигару пятисотфранковой банкнотой (о, с какой ностальгией я вспоминаю эту большущую, кажется с портретом Кольбера, бумажку; обладая ею, я считал себя счастливым). Еще мы говорили о Мэри Клинг, моей агентше, не сомневаюсь, что мы о ней говорили. Энергичная бывшая журналистка из L'Express, Мэри умела продать мои книги по всей Европе. Тогда иметь литературного агента означало быть впереди прогресса. Французские писатели, как правило, не имели своих агентов. Так мы сидели и беседовали. И было нам хорошо. И шумел вокруг зал Closeri. И проходили так восьмидесятые годы…

Друзья Антуана Блондэна

Валери была хрупкая, высокая девушка с зелеными глазами. Она интервьюировала меня для журнала «Четыре сезона». Интервью состоялось в моей квартире на rue des Ecouffes в третьем аррондисмане (округе) Парижа, в еврейском квартале. Квартира была похожа на склад старой мебели и принадлежала мадам Huppe (по-русски произносится как Юпп). Мадам и ее муж бежали в шестидесятые годы из Бельгийского Конго. Тут нужно остановиться, потому что эта сюжетная линия опасно уведет нас не туда. Вернемся к Валери и Парижу, в начало восьмидесятых годов. Валери была классная, чуть раскосенькая; когда позднее появилась певица Патрисия Каас, я вспомнил о Валери, так они оказались похожи. Валери сидела в пиджачке, серьезная, важная, бросала на меня скромные зеленые взоры. Потом оказалось, что это было ее первое в жизни интервью и предназначалось оно для первого номера никому не известного журнала. Закончив интервью, Валери встала и оправила легкий пиджачок. Я спешно придумывал предлог, под которым мог бы встретиться с ней, но предлог не понадобился.

— Мы, друзья Антуана Блондэна, собираемся каждое воскресенье в ресторане «Блё д'Овернь», это небольшой семейный ресторан, недалеко от бывшего клуба Якобинцев, ну вы знаете, у бульвара Сен-Жермен, на противоположной от кафе «Клюни» стороне. Придете?

— Разумеется,— отвечал я спокойно, а сам уже быстро сосчитал дни до воскресенья, такие у нее были свежие губы и яркие зеленые глаза, цвета русского «тройного одеколона».

В назначенное время я отыскал ресторанчик. Он был узок, прохладен и пуст. За стойкой стоял огромный, краснолицый мужик с длинными волосами, в кожаном фартуке. Вид у него был самый неприветливый, а при виде меня сделался враждебным. Нужно сказать, что овернцы (из департамента Овернь) — прирожденные рестораторы и повара. Они владеют более чем третью всех ресторанов и кафе Парижа. Кажется, как рестораторы они упоминаются уже в романах Дюма. Краснолицый с пылающим лицом смотрел на меня с ненавистью.

— Мы закрыты,— сказал он.— Nous sommes fermes!

— Здесь собираются друзья писателя Антуана Блондэна?— спросил я и добавил: — Меня пригласила Валери.

— А, Валери!— Мрачный гигант преобразился в веселого Гаргантюа.— Прекрасная Валери! Пойдемте, мсье, я вас провожу!

Он вытиснулся из-за стойки, мы прошли через зал и стали спускаться по лестнице.

— Надеюсь, я пришел не первым?

— Нет, нет, друзья уже собираются, они в cave, дегустируют.

В подвале ресторана было прохладно. Там лежали в изобилии бочки и бутылки, и среди них бродили несколько человек. Каждый с серебряной плошкой. Один из присутствующих, я его узнал, поскольку видел на нескольких литературных коктейлях, и был Антуан Блондэн. Лысый, с розовым лицом, старый-престарый, а скорее всего, состаренный алкоголем, он держал свою плошку, а полный мужчина со всклоченными волосами наливал ему осторожно в плошку белое вино из пыльной бутыли.

— Вот,— сказал овернец,— пришел молодой мсье, друг Валери.

— О-ооо, друг Валери!— промычали все они и немедленно сошлись к бочке, на которую всклокоченный поставил свою бутылку.

Мне дали плошку и налили туда вина. Вино было превосходное. Называлось «Сансэрр».

Некоторое время и все они, и я наливали, пробовали, цокали языками. Вин было много, и все они были либо отличные, либо превосходные. Просто «хороших» даже не было.

— У меня исключительный винный погреб,— сказал мне овернец.— Я хозяин этого притона.

— Очень приятно,— сказал я.

— А мне приятно, что вы с нами. Друг Валери — наш друг.

Антуан Блондэн тихо улыбался, глядел на меня. И ничего не говорил. «Странно»,— подумал я.

— Ему трудно говорить,— шепнул мне могучий овернец.— После того, что с ним случилось.

— Да,— вздохнул я,— после этого…

Я понятия не имел, что случилось с Блондэном, но хотел быть вежливым и своим.

Вверху зазвенел колокольчик. Овернец отправился вверх по лестнице встречать гостя, гостью или гостей…

Спустя два часа мы все еще продолжали дегустировать. Количество нас увеличилось. Многие из нас уже были нетрезвы. Но от алкоголя все присутствующие сделались изысканно вежливыми. Пришла и Валери и брызгала средь нас своими особенно замечательными очами. Я спросил у нее две вещи: «Что будет дальше?» и «Что случилось с Блондэном?»

— Дальше мы все пойдем наверх, в зал, сядем там и станем обедать и пить вино!— Валери звучала радостно.

Я хотел ей сказать, что мы и так уже набрались, но воздержался.

— У Антуана же был сердечный приступ, после приступа ему трудно говорить и держать в руках стило, это самое ужасное, он может работать только по утрам, и не более тридцати минут…

Валери помолчала.

— Это действительно ужасно,— посочувствовал я.— Но почему он пьет так много, ведь ему, по всей вероятности, нельзя пить в его состоянии?!

— Он не хочет предавать себя и свой образ. Ведь он вошел в литературу после войны, в начале пятидесятых как «гусар». Вы знаете об этом литературном течении, Эдуард?

— Что-то вроде французских битников?— неуверенно вспомнил я.

— Только не говорите этого Антуану!— Валери испуганно брызнула глазами в сторону писателя.— Нет, французские «гусары» совершенно аутентичны, они появились даже чуть раньше битников, это старая французская богема, приправленная экзистенциализмом. А потом не забывайте, что у нас был Селин…

— Ну да, Селин,— согласился я.

Когда мы сели за стол, то стали пить красные вина — Бургундское, Анжуйское и Бордо. Из снеди я помню «риэт» — очень вкусное блюдо вроде нашей тушенки и паштеты. Антуан Блондэн попытался сказать речь в мою честь как новоприбывшего, и — о, чудо!— он знал названия двух моих книг, изданных во Франции. Но далеко в своей речи он не продвинулся. Застрял, открывал рот и шипел… Несмотря на общее опьянение, сцена была крайне печальной. Однако овернец приносил бутылки гроздьями в каждой огромной руке, и скоро мы избавились от печали.

В свою квартиру на rue des Ecouffes, к мебели мадам Юпп, я добрался только к рассвету. Наутро оказалось, что плечи моего плаща были обильно испачканы мазутом, и оказалось, что после неудавшейся речи Антуана Блондэна я не могу восстановить события. Куда делась Валери, я также не помню…

В следующее воскресенье я опять пришел в ресторан «Блё д'Овернь», то есть «Голубизна Оверни» — так, кстати, называется известный сыр, продающийся теперь и в русских магазинах. Я старался пить как можно меньше. Но результат был тот же. И опять наутро оказалось, что плечи моего плаща были испачканы мазутом…

…В июле, в разгар лета, я записался участвовать в состязании двух команд: «Друзья Антуана Блондэна» против команды издательства «Дилеттант». Надо было обойти по специальному маршруту около пятидесяти баров и ресторанов Парижа и везде выпить «баллон» вина — то есть такой круглый, небольшой бокал. Выигрывала та команда, которая обойдет больше количества баров за меньшее количество времени и сохранит на ногах большее количество участников. «Дилеттантцы» имели славу крутых ребят, все бывшие анархисты, но мы их одолели. Правда, к финишу пришли из двенадцати только трое друзей Антуана Блондэна: Валери, я и овернец Пьер, хозяин «Блё д'Овернь». Мы были в ужасном виде!

После победы, провалявшись в постели несколько дней, я понял, что если я хочу выжить, то больше не должен входить в коллектив друзей Антуана Блондэна. Огромным усилием воли я выбросил телефон Валери и полгода не ходил в «Блё д'Овернь». Когда однажды я все же появился на той улочке, то ресторана уже не было. Там помещался другой ресторан — к моему облегчению.

Объяснился и мазут на моем плаще. Оказывается, я бывал так пьян, что пытался войти в дверь моего предыдущего места жительства, на улице Архивов. А она была окрашена густой, не высыхающей черной краской. А я толкал ее плечом.

Клер

Она была высокая здоровая девка в платье с мелкими цветами, как у консьержки. Она вдобавок шепелявила и ходила вразвалку. У нее было полное чувственное лицо, длинные ноги с немалыми ляжками. Я никогда не спросил ее, из какой французской деревни она родом, а может, она и сказала, но только я забыл. Потому что в то время, когда я с ней познакомился, а это был 1984 год, Клер, так ее звали, была вместе с Анн соредакторшей порнографического журнала. Впрочем, по формату он был скорее журнальчиком. Праведным душам не стоит грохаться в обморок, так как это был вообще-то полупорнографический журнал или предпорнографический журнал. В нем даже не было еще фотографий. Журнал назывался «Женские письма» и мог бы служить отличным приложением к собранию сочинений папаши Фрейда. Французские женщины и девочки присылали в этот журнальчик свои жаркие грезы и действительно случившиеся с ними грязные вещи. И все это — на плохой бумаге, со смешными, вполне стыдливыми обложками — раскупалось как свежие хлебцы.

Идея на самом деле была простая и гениальная. Автором идеи была тоненькая и любвеобильная Анн с характерной фамилией Анжели, то есть Ангел, как вы понимаете. Не вложив ни копейки, эти две женщины сумели поставить на ноги хороший бизнес. И он набирал обороты! На моих глазах тираж увеличивался драматически. Из тоненькой брошюры за полгода журнальчик превратился в журнал нормального формата, и в новых номерах уже появлялись фотографии! Впрочем, я не об их успехе, я о Клер, о ней, шепелявой и простой, хотел, хочу, желаю сообщить человечеству. Потому что это была наилучшая девка, которую встретил я. И она была наилучшей девкой не только для меня. Кроме меня — я узнал это потом,— ее платье консьержки задирали несколько моих приятелей. Они могут подтвердить, они живы и в доброй памяти, они могут сказать: это девка была кое-что. Ведьма какая-то, а не девка. Под платьем у нее обнаружились простые трусы, большой зад и обильные сиськи. Но в этом мире очень много женщин с таким же набором прелестей, однако они становятся пресными на третий день. Клер же пользовалась бешеным успехом.

В начале, чтобы досадить жене Наташке, я спутался с Анн. Наташка заслуживала, чтобы я спутался с Анн, нечего ее жалеть, уже покойную. Это было начало восьмидесятых годов, Париж, и СПИДа еще не было. Литератор и радикал, я себе жил, как подобает таким, как я. Мы с Анн друг другу понравились, но недаром же ее фамилия была Ангел, и она была соредактором порножурнала, потому она привела ко мне как-то Клер. (Наташка находилась далеко в Америке и никогда об этом не узнала). Я отправился в постель с двумя соредакторшами, но уже через небольшое время обнаружил себя больше с Клер, чем с Анн. Как оказалось потом, это было обычной практикой: Анн, зияя размытыми краской глазами, утром пожаловалась мне. Эта деревенщина Клер пришептывала нечто, живот у нее был ненормально горячий, ноги как-то по-особому сжимались и разжимались, это был дьявол похоти, а не Клер.

Впоследствии я убедился и в других ее выдающихся способностях. Она умела предсказывать будущее! Она легко рассуждала о мире незримом. Она предсказала как-то мне мою жизнь вперед на четверть века! Простая, шепелявая, младше меня вдвое. Она, помню, садилась в кровати, прикрывшись простыней, и спокойненько, на пузырящемся французском указывала мне на мои ошибки. В основном она указывала мне на то, что я путался не с теми людьми (речь не шла о женщинах). Спустя четверть века сознаю, как она была права!

Ей все предлагали руку и сердце! Я тоже не оказался исключением, хотя и был влюблен в Наташку. Она лениво отказалась. Отказалась просто, совсем не кокетничая. В ней была одна простота. Но такое впечатление было, что она изучала свою простоту где-то в Гималаях с седовласым гуру, на закате левитирующим над горами. Если бы я не знал, что она никогда не выезжала за пределы Франции, я бы так и считал — выучилась в Гималаях. «Тантристка»,— так бы я думал.

Может быть, все объяснялось температурой? Ее живота и ляжек? Они казались мне пылающими. Может, все дело в температуре? Но с ума сводило уже это ее платье в мелкие цветочки, из легкой ткани. И эти простые ее трусы, о!

Ну конечно, она получала от нас удовольствие, от меня и других. У нее розовело лицо, она благодарно постанывала и корчилась, эта мадемуазель редактор. По всей видимости, мы были ей нужны, вероятнее всего, у нее было постоянное желание близости с мужчиной, и она, не стесняясь, удовлетворяла его. Я никогда не слышал, чтобы Клер называлась чьей-то девушкой. Клер была, если хотела, девушкой всех. Но никто не улыбался по ее поводу, а если и улыбались, то мечтательно, как о сладком сне. А сны нам не принадлежат, как известно. Они опускаются на тех, кого выбирают сами.

Париж был тогда очень хорош. Он еще не был сытым и лакированным городом богатых. Потому я мог в те годы счастливо существовать в самом центре Парижа, в еврейском квартале, и принимать этих и других экзотических девочек. Я тогда еще не занимался политикой и мог не думать о том, что обо мне скажет общество. Позднее меня унесли вихри времени. Вихри времени бросили меня от парижских девочек к солдатам, в сербские и другие войны, а затем и вовсе занесли в злую Москву.

В последний раз я прилетал в Париж лет десять назад, еще до моего ареста. Я нашел там Анн Анжели, сходил с ней в ресторан и, вопреки всем ее «не хочу», как пишут в книгах,— «грубо овладел ею». «Не хочу» ее объяснялись несколькими причинами. Фактором СПИДа — откуда она знала, я ведь ей не совал под очи ее голубые анализ крови. И наличием в ее жизни мужчины. Она даже надулась на меня за грубое овладение, но к утру мы примирились и я спросил ее о Клер:

— Что с ней стало?

— О, ты не поверишь, Эдуард! Никто не верит. Однажды она бросила нас и уехала в свои родные места, в Бретань.

— Вышла там замуж за простого и хорошего человека и нарожала кучу детей… — продолжил за нее я.

— А вот нет. Куда хуже,— Анн усмехнулась.— Стала монахиней ордена кармелиток. Самого сурового, самого нелегкого…

Анн встала. Взяла свои джинсы.

— Ты только Тьерри и Жан-Мари ни слова о том, что мы встречались. Они дружат с моим мужем. Хорошо?

На площади Сан-Сюльпис

Трудно понять предназначение того или иного человека, то есть зачем люди живут. Видимо, незачем — некую цель имеет все человечество, а отдельные личности бесцельны. Глядя назад, во время, я вижу трагические фигуры, объятые пламенем. Несколько таких фигур.

В Париже я завел себе литературного агента, отличную деловую женщину Мэри Клинг. Маленькая, сухая, злая и резкая, она мне безоговорочно нравилась: сигарета в губах, бывшая журналистка «Экспресс», она повелевала своими девочками в литературном агентстве. Мне нравились фамилия и имя, я с удовольствием произносил их, протягивая заинтересованным издателям ее визитную карточку:

— Свяжитесь с моим агентом, Мэри Клинг.

Все это звучало крайне уверенно. Мэри продавала меня во всем мире.

Элиз явилась ко мне в обход Мэри. Такая себе кругленькая датская дамочка, как позднее зимнее яблочко, шляпка, огромный шарф — в те годы женщины в Париже носили большие шарфы на плечах, скорее напоминающие пледы. Элиз сказала мне, что она специализируется по скандинавским странам и хочет поработать моим агентом по этим странам, она уверена, что Мэри будет не против. Впоследствии оказалось, что авторитарная Мэри еще как была против, но Элиз сумела уже заклеить меня своим датским шармом наливного яблочка, и я безвольно позволил ей продать одну мою книгу в Данию. В день знакомства она повела меня в ресторан, конечно же, в скандинавский, на rue Bonaparte, мы там пили датский шнапс и беседовали по-английски.

Впоследствии я обнаружил, сравнивая и вспоминая те годы, что нравился тогда женщинам среднего возраста, с положением в обществе, но я этого не понимал. Спал я с женской молодежью, всякими обкуренными и заалкоголенными легкодоступными девочками, а потом и вовсе влип в длиннейшую любовную драму с непростой соотечественницей Наташей Медведевой. Сейчас, через четверть века, глядя в тот ресторан на rue Bonaparte, вижу Элиз в шляпке, ее взгляд из-за рюмки со шнапсом, и понимаю теперь, что она была в меня влюблена, такой ее был взгляд.

Ее полная титуловка звучала как «Элиз ван дель Круз». Я не разбираюсь в титуловке жителей «селедочных стран», как я их пренебрежительно называл, возможно, все эти «ван дель» означают дворянство. Дело с книгой пошло, от Мэри я скрыл существование Элиз, однако наша связь открылась на коктейле в издательстве «Рамсэй», куда явились они обе. Мэри впоследствии выдала мне по полной:

— Эдвард, либо ты работаешь со мной, либо…

Но все уладилось, хотя Элиз больше не продала ни одной моей книги. На том коктейле я был представлен мужу Элиз — еще молодому, вполне элегантному мужчине-бизнесмену. Чета Ван дель Круз пригласили меня на обед к ним на улицу Старой Голубятни.

О, у нее оказались такие дочери! Анабель — старшей было четырнадцать. Я подумал, что это не девочка, но орхидея, трепетная и белая. Анабель была в отца, младшая — всего на год младше — пошла в мать. Я забыл имя младшей, но Анабель! Я сразу понял, что буду приходить к Ван дель Крузам просто для того, чтобы полюбоваться на Анабель. У них была большая квартира, пахнущая мастикой для натирания паркета. С уникальной старинной скандинавской мебелью. Две дочери, подруги и мальчики — друзья дочерей, французские писатели, даже датский посол, было весело и здорово. Только я заметил, что ближе к полуночи мсье Ван дель Круз покинул дом, а Элиз после этого быстро напилась и ушла в свою комнату.

Мы стали охотно посещать ее: я, писатели Патрик Бессон, Габриэль Матцнеф, еще десятки других. Однажды пришла модная тогда писательница Режин Дефорж, в те годы ей отошло издательство «Рамсэй», и она, таким образом, превратилась в моего издателя. К Элиз ходили вкусно поесть, побыть в обществе ее дочерей либо познакомиться с иным, нефранцузским миром. У нее было хорошо, даже этот уютный запах мастики один чего стоил. У нее подавали хорошее шампанское и всякую скандинавскую рыбу, и вино никогда не кончалось.

Тогда у меня начинался роман с Наташей. Я познакомил ее с Элиз и ее мужем на каком-то из бесчисленных в те годы литературных коктейлей. То, чего не сказала мне, Элиз сообщила Наташе: муж уходил от Элиз, они находятся в состоянии развода, у нее материальные проблемы. У нас с Наташей были постоянные материальные проблемы, а уходили мы друг от друга, точнее, собирались уходить каждые две недели, потому я не придал особого значения страданиям Элиз. На том коктейле она сильно напилась, и ее увезли Анабель и мальчик — boy-friend Анабель.

Я еще приходил к Элиз какое-то количество раз на улицу Старой Голубятни, в шестой аррондисман Парижа, в самом центре, рядом с Бульваром Монпарнас. Людей у нее стало меньше, и качество их снизилось. Появился неприятный, с моей точки зрения, слишком фамильярный, крикливый, небритый, некий Жан-Пьер.

— Новый boy-friend мамы,— сказала мне Анабель грустно и сообщила, что они съезжают с этой квартиры.

Съезжать с улицы Старой Голубятни можно было только на худшую улицу, потому я посочувствовал им.

А дальше я провалился в Историю с большой буквы: Европа, старая и, казалось, незыблемая, раз и навсегда застывшая, трещала по швам. Спешно исчезали коммунистические страны Восточной Европы, возникли горячие точки в Югославии, в Приднестровье, в Карабахе, в Абхазии. Я стремился поприсутствовать везде и потому больше жил на фронтах, в автомобилях, в самолете, на площадях и в горах. А в Париж попадал нечасто. В один из моих заездов я шел по площади Сан-Сюльпис. Был сентябрь, я шел к издателю Editions du Rochers. Дверь в издательство находилась как раз на площади Сан-Сюльпис. Было тепло, рокотал фонтан, большое кафе вынесло все свои столики. От одного из них меня окликнули:

— Эдвард!

Это была Элиз. Она сидела в шерстяном темно-зеленом пальто, типично немецком. Одна. Перед ней стоял бокал с белым вином, а рядом несколько пустых бокалов — «баллонов». Бокалы официанты не убирают, чтобы по ним было легче сосчитать, сколько должен клиент.

Она была очень рада мне. Нет, она давно не живет в этом районе, но по привычке приходит сюда.

— У тебя есть новые книги, Эдвард? У меня масса планов, некоторые время я не работала, но теперь хочу взяться, у меня тесные отношения с издательством «Гюлендель»… Анабель вышла замуж… Младшая дочь живет со мной…

Элиз взяла меня за рукав куртки:

— Хочешь, я закажу тебе вина?

Я выпил с ней «баллон» белого. Пока пил, успел понять, что она очень пьяна и несчастна. Мне нужно было в издательство, потому я простился и ушел. Оглянувшись, увидел одинокую женщину в толстом пальто. Над площадью Сан-Сюльпис как раз задул ветер. Уже совсем осенний.

…Я узнал о том, что Элиз покончила с собой, лишь через годы после того, как это случилось. Я ведь уже давно не живу в Париже и потерял связи.

Для чего она была, Элиз Ван дель Круз? Чтобы родить красивую орхидею Анабель? Чтобы остаться в моей памяти доброй, несколько безумной женщиной, у которой было уютно? Женщиной из «селедочной» страны, которая была в меня влюблена когда-то? А я этого тогда не понял… Так и вспоминаю ее, уменьшающуюся, за тем столиком на площади Сан-Сюльпис…

Старая телефонная книжка

На дне ящика нащупал старую телефонную книжку. Листаю. Экзотический период моей жизни. На стыке эпох, начало девяностых годов. Французские коммунисты, французские писатели и французские девушки давали мне свои номера так же, как сербские политики и генералы, русские журналисты, лондонские издатели и даже шпионы. Такая телефонная книжка не опозорила бы и Джеймса Бонда.

Мой сосед по дому на rue de Turenne в Париже, скромный программист Франсуа Лаллье, оставлял когда-то мне свою квартиру, и я поселил туда приехавшую в Париж маму моей жены Наташи Медведевой. Наташи уже нет. Умерла. Телефон Франсуа соседствует в книжке с редакционным телефоном французской газеты «Либерасьон». За «Либерасьон» записан домашний телефон Владислава Листьева. За Листьевым следует Клыков Вячеслав Михайлович, скульптор. А за телефоном Клыкова следует телефон тираспольского фотографа Валерия Кругликова. Он снимал меня в 1992 году в Приднестровье. После Кругликова, совсем не в алфавитном порядке, телефон Пьер-Гийома де Ру из издательства «Жуилярд». За Пьер-Гийомом следует телефон и адрес правого политика Жан-Мари Ле Пена и его секретарши Мари-Жозэ. На той же странице Лыкошин Сергей Артамонович (недавно умерший писатель) и Лукьянов Анатолий Иванович вписали мне свои телефоны. За Лукьяновым телефон девушки Милицы, у нас был роман в Белграде, я написал по его мотивам отличный рассказ «Девочка-зверь».

После Милицы нацарапан телефон французского писателя Марк-Эдуарда Наба. За Набом оставил мне свой номер художник Борис Мессерер. За Мессерером тщательно вписан телефон телеведущего Жака Мерлино, канал France. Впоследствии Жак Мерлино написал неполиткорректную и скандальную книгу «Югославские правды не все хороши, чтобы их рассказывать». Название говорит само за себя. Как и я, Мерлино принял сторону сербов в конфликте в Боснии и, как и я, поплатился… за неполиткорректность. За Мерлино записан рабочий телефон Миттерана-сына, Фредерика.

Несколько телефонов друзей моей московской юности, потом телефон и адрес Душана Макавеева, гения кинорежиссера. В начале 1981 года ко мне в дверь моей студии на третьем этаже на рю Архивов постучали. Открыв, я увидел седобородого улыбающегося старика.

— Bonjour, Limonov,— сказал он.— Я вычислил, где ты живешь, по телерепортажу.

В репортаже показали, как я гляжу из своего окна вниз на витрину книжного магазина «Тысяча листьев» и там лежит в витрине моя книга. Опытный Макавеев вычислил траекторию направления камеры. Впоследствии мы встречались с ним в Париже и Белгороде с неизменной симпатией.

За Макавеевым записан телефон моей мамы. Все тот же у нее и сейчас, я звонил своей старушке-маме в субботу. За мамой записан телефон члена французской компартии, ужасного революционера и самого маленького человека, с которым я когда-либо был в дружеских отношениях: Марк Коэн. Мы немало попортили крови французским министрам, когда он был главным редактором L'Idiot International — нашей любимой газеты. Рост Марка около 1 метра 35 сантиметров. Женщины его любят.

После телефона Коэна следует телефон моей литературной агентши Мэри Клинг. О Мэри я всегда буду вспоминать с чувством уважения. Маленькая сухая женщина, гиперактивная, сверхдисциплинированная, она была одним из первых французских литературных агентов. Потому что профессия эта пришла во Францию из-за океана. Мэри взялась работать со мной, никому не известным русским писателем, и сумела за десятилетие — с 1980-го по 1992-й — издать мои книги на двадцати с лишним языках. В те годы французские писатели не обращались к литературным агентам, были провинциальны. У нас с Мэри был размах, мы работали на международном рынке. Агентство называлось La nouvelle agence и было расположено на улице Корнеля, рядом с театром «Одеон», напротив Люксембургского сада. Где-то именно на этих квадратных метрах родился в свое время маркиз де Сад. Мы гордились.

После телефона Мэри Клинг (видимо, я хотел собрать литературных агентов на одной страничке) значится Элиз Ван дель Круз. Она продала одну мою книгу в Данию и Норвегию, и Мэри ревновала меня к ней (исключительно как писателя).

Жоэль Сериа — адрес его на rue Filles du Calvaire (улице Дев Голгофы) и телефон — был (дай бог ему последующего здоровья) тогда известным кинорежиссером. Он пытался достать денег на экранизацию моего романа «Это я, Эдичка» и в качестве главной героини Елены желал снять Фанни Ардан. Дело в том, что он уже снимал ее в нескольких фильмах. Он познакомил меня с Фанни Ардан. Я нашел ее абсолютно не подходящей для роли хрупкой блондинки Елены. Наташа меня ревновала.

Я листаю забытый мною архивный реликт — телефонную книжку. Возвращаюсь к первым страницам. Аркан Желко Разнатович, сербский генерал-националист, записал свой телефон рядом с человеком из Ambassade de La Russie, то есть из русского посольства. Далее значится телефон Анпилова. За Анпиловым телефон моего друга писателя Патрика Бессона и Мишеля Бидо, тоже друга и писателя. После них телефон моего стоматолога Анн-Мари Брюше. Затем телефон Артема Боровика, а за ним телефон школьного учителя, писателя Алена Бастье. После него телефон «нового правого» философа Алена де Бенуа и еще сотни телефонов.

Такая была моя жизнь. И никакая другая…

Под Эйфелевой башней

Летний мир, весь трепетный, кляксами золотыми и зелеными дрожал, знойный. Он по-прежнему будет, когда нас с вами не будет, когда мы прекратим свое существование…

Помню, шел в августовскую жару в районе Трокадеро, утопая каблуками белых парусиновых сапог в размягченном асфальте. Шел, вдыхая бензин, шел весь трансатлантический: морские, белые в синюю полоску брюки, белый пиджак… А из далекого репродуктора того прекрасного 1982 года выливалась модная капризная песенка:

When I am with you,
It's paradise,
You kiss me once,
I kiss you twice…

Мне тогда еще даже не было сорока, и я был влюблен в графиню! Настоящую! И я шел к ней. У нее на крыше (она жила в проезде майора Шмидта или майора Шульца, вот не помню…) были шезлонги, а над крышей нависал сам секс-символ Парижа — она, Эйфелева башня… Графиня была красива и коварна, в тот день она не ожидала меня, я немного выпил на коктейле в издательстве и решил сделать ей сюрприз.

Улица взбиралась мимо кладбища, где была захоронена русская художница-декадентка Мария Башкирцева. Обычно я заходил поклониться ее праху, но сегодня не стал. Кладбище — справа, слева в прорези зданий возвышалась, да будет продлен ее век, Эйфелева, она, башня. В отдалении, у ее подножия, кучковались, как на просторной парусиновой картине, группы французских граждан и туристов, совершая взаимовыгодный обмен открыток и сувениров на деньги. От недалекой Сены дул ветер, так что цокали ощутимо на флагштоках многочисленные флаги. В проезде Шмидта или Шульца я вошел с помощью кода в escalier графини, поднялся на лифте на последний этаж, прошел еще один марш вверх по лестнице и нажал на звонок ее старинной двери. Ибо у графини все было красиво, все вещи, это была еще молодая и вздорная графиня. Мы были друг в друга влюблены и бешено отдавались друг другу при каждом удобном случае… После десятка звонковых трелей я убедился, что графини нет дома.

Я не очень опечалился. В конце концов, она меня сегодня не ждала. Я прислонился к двери и стал ждать. Через, может быть, минут двадцать я явственно услышал из глубины квартиры некий повторяющийся хлопающий звук, как будто хлопали дверью. Кровь сразу же закипела во мне, тем более что на коктейле в издательстве я, может быть, все-таки изрядно выпил, а совсем не немного, как мне казалось. «Графиня дома, и она не одна!» — решил я.

На площадку лестницы, где я стоял у двери графини, выходило окно внутреннего двора дома. Большое, старое французское достойное окно с широкой форточкой. Я подтянулся и влез по пояс в эту форточку. Заглянул. Мимо, прямиком вверх на крышу графини, к ее шезлонгам, шла надежная узловатая труба. Внизу зияли десять этажей. Я вернулся из форточки на площадку, насовал в один застегивающийся карман документы, деньги и ключи от моей квартиры. И опять полез в форточку, стал на трубу и через некоторое время вскарабкался на крышу графини. Молчаливые стояли шезлонги, рядом с ними пальмы, по краю крыши пылали кустики азалии. А я пылал внутри.

Дело в том, что я очень ревнивый человек. Был и остался. У меня дрожали руки, пока я шел через крышу к своего рода стеклянному кубу, представляющему из себя верхнюю часть жилища графини, чтобы найти открытое окно или форточку. Глазами же я искал какое-нибудь оружие. Я ожидал, что обнаружу графиню обнаженной на ложе любви, на ее постели грязной куртизанки, с мужчиной и убью их обоих немедленно. О, убью, убью, да еще как! Вздорная, неверная девка! Девка, а еще графиня!

Я попал внутрь через форточку в кухне. Она, оказалось, и хлопала. Я не нашел в квартире ни единой живой души. Нашел две огромные пепельницы с окурками «Кент» и «Житан» без фильтра. Стакан, из которого пили виски, и бокал, из которого пили вино. Некоторое количество пустых бутылок. Шерлок Холмс сказал бы доктору Ватсону: «Мужчина и женщина пьянствовали и курили здесь всю ночь». Однако постель была в полном порядке и тщательно прибрана.

Я не успокоился, но был разочарован. Мне не удалось немедленно утолить мою ревность. Ну, вероятнее всего, обнаружив грязную куртизанку в постели с мужчиной, я бы не смог ее убить, получилась бы, вероятнее всего, смешная и гротескная сцена. Но ее нет, мужчины нет, есть окурки и следы пьянства. Графиня любила постель, но любила также выпить и, выпив, порассуждать о высших материях… Надо было что-то делать…

Лучшим выходом для меня было бы уйти. Я осмотрел дверь и запоры. Изнутри закрывался только один. Чтобы отпереть еще два, нужны были ключи. Я вышел на крышу, заглянул в бездну десяти этажей и понял, что у меня не хватит духа спуститься по трубе. Я вернулся в квартиру и выпил весь алкоголь, какой смог отыскать…

Неверная моя возлюбленная явилась лишь около полудня следующего дня. В руках у нее был большой пакет с ручками. Она не удивилась, увидев меня, а я стал осыпать ее упреками и оскорблениями.

— Где ты шлялась? Кто пил с тобой виски? Что у тебя в пакете?— кричал я и выдернул из ее руки пакет.

Там оказалась ночная рубашка.

— Кто был у тебя дома? Куда ты ездила?

Она закричала, что все это не мой бизнес. Что я дикарь! Что она всю ночь беседовала с Жан-Пьером. Да-да, это был Жан-Пьер, кричала она. Об истории она беседовала, потому что я с ней не беседую об истории.

— Для этого тебе нужна была ночная рубашка, да?— кричал я,— чтобы беседовать об истории?! Шлюха! Блядь! Где твое достоинство графини!

Она закричала, что у нее есть достоинство графини, а я дикарь, которому только бы залезть на нее, а Жан-Пьер — да, Жан-Пьер — говорил с ней всю ночь об истории.

Мы бросились друг на друга. Хриплые и злые, мы сцепились с ней и изнасиловали друг друга.

Недавно она приезжала в Москву. Это высокая немолодая дама. У нее проблемы с дочерью. Дочь терпеть не может Жан-Пьера. Они все живут в Нормандии.

Давным-давно, в Париже

В Париже моим последним по времени жилищем был ветхий угловой дом XVII века о четырех этажах по французскому счету. Впрочем, о пяти, поскольку первый у них считается нулевым (rez-de-chaussee — «расположенный на уровне шоссе»). В этом доме по адресу: 86, rue de Turenne, я провел девять лет. Это третий аррондисман Парижа, а район назывался Ceinture («И пояс»). Днем по улице было не проехать, потому что в Ceinture расположились оптовые магазины готового платья и фуры, разгружаемые и загружаемые, напрочь забивали улицу. Довольно известные фирмы, такие как «Гараж», «Ком ле гарсон», и масса других держали там свои магазины. В моем доме на первых двух этажах помещался магазин «Патрик Александр». Я был знаком с его хозяином, подтянутым моложавым субъектом с небольшой бородкой, правда, имя его было не Патрик, а Александр. На чердаке, розовым цветом окрашенной мансарде, арендованной мной у Франсин Руссель, жил я. На лестничной площадке, помимо меня, жила чернокожая семья с острова Гаити. Глава семьи — довольно элегантный негр по имени Эдуард, его жена, куда более темнокожая, чем он, и трое детей, мал-мала меньше. Вселились они, впрочем, еще вдвоем, Эдуард и беременная жена, но очень быстро их стало пятеро, поскольку второй раз жена разродилась двойней.

Гаитянцы исповедовали вуду. Выяснилось это не сразу. Окна нашей ванной и кухни выходили во дворик. Крошечный, впрочем, даже не дворик, а колодец, закрытый сверху стеклянной крышей. Какое-то количество раз мы слышали причитания, стоны, стенания и некие крики жены Эдуарда, исходящие из их окна во дворик. Вначале мы — я и Наташа Медведева, решили было, что Эдуард избивает жену и она плачет. Однако, наслушавшись достаточно якобы рыданий и якобы стонов, мы сошлись во мнении, что жена Эдуарда исполняет какие-то обряды. Гаитянская народная религия — вуду, вот мы и решили, что гаитяне исполняют обряды вуду. До этого, когда я жил в Нью-Йорке, мне как-то привелось увидеть рано утром у Резервуара в Централ-парке чернокожую толстуху с петухом без головы, кружащуюся в обряде вуду.

Как-то раз, возвращаясь в середине дня, я открыл дверь в дом и увидел кровь. Кровь была у входной двери, обильными каплями крови были окроплены ступени, а на второй лестничной площадке все ее пространство было залито кровью. Кровь была свежая и только начала свертываться. Я вышел из дома и зашел в магазин к Патрику Александру. Рассказал ему о крови. Мы зашли в подъезд, и он изучил ступени, кровь, вторую лестничную площадку.

— О-ля-ля! О-ля-ля!— восклицал Патрик Александр.

Он был несколько растерян.

— Может, здесь убили человека?— предположил я.— Надо вызвать полицию.

Патрик Александр также подозревал, что в нашем доме убили человека. Но он не хотел вызывать полицию. Видимо, ему было что скрывать от полиции. Во всяком случае, он воспротивился полиции. Если убили человека, то куда дели труп? Cave, то есть подвал дома, тоже принадлежал Патрику Александру. Он велел двум своим продавцам открыть cave, но трупа они не обнаружили. Оглядев входную дверь, мы увидели, что капли крови буквально исчезают на пороге. За дверью, на улице, их уже нет. Патрик Александр послал каких-то арабов вымыть лестницу и лестничную площадку.

Вечером я опять зашел к нему. У меня возникло объяснение. Парижские арабы в свой праздник курбан-байрам имеют обыкновение резать жертвенных баранов. Власти препятствуют ежегодному уничтожению животных, потому арабы режут жертв в самых неожиданных местах.

— Может быть,— сказал Патрик Александр,— но курбан-байрам будет через четыре месяца.

И тогда я вспомнил о жене Эдуарда. Она, видимо, принесла в жертву петуха, окропила его кровью лестничную площадку и вынесла петуха из дома, сунув его у двери в пластиковый мешок. Патрик Александр принял мою версию.

Подо мной жил учитель. Во всем доме только он был настоящим французом. Патрик Александр ведь был польский еврей, гаитяне гаитянами, ну и я, сами знаете, «рус». Француза звали Франсуа Лаллье. Он носил железные очки, ездил на велосипеде. В течение нескольких лет он женился и родил ребенка. На той же лестничной площадке, что и Франсуа, мелкой квартиркой владела модная девушка, которая там не жила, ее звали Вайолет, она появлялась иногда вечерами, принося или унося некие объемистые сумки. Говорят, она много путешествовала в Азии.

Квартал был славен одновременно мистицизмом и либертинажем. По диагонали от моего дома на бульваре Бомарше сохранился и стоял целехонек особняк, в котором за четыре года до Французской революции поселился граф Калиостро. Это было в 1785 году, ровно за двести лет до того, как в дом 86, rue de Turenne, заехал я. Что касается либертинажа, то на rue Pont aux Choux (улице Капустного Моста) при Людовике XV жил в своем дворце знаменитый развратник герцог де Фронсак. Еженощно в его дворце происходили такие знаменитые оргии, что Людовик приказывал полицейскому министру перед сном зачитывать ему рапорты королевского агента, надзиравшего за де Фронсаком, величайшим распутником своей эпохи. Тем более удивительна несчастная судьба де Сада, не совершавшего подвигов де Фронсака, значительно более скромного либертина.

Помимо Калиостро и де Фронсака, близ rue de Turenne находились многочисленные архитектурные памятники ордена тамплиеров. Там находится улица Сторожевой Башни тамплиеров, улица Тампль. Я связан с орденом тамплиеров, можно сказать, что из-за него наш брак с Наташей Медведевой оказался несчастливым.

Проклятье тамплиеров

К 1992 году мы с Наталией Медведевой прожили вместе уже без малого десять лет. 30 января мы отправились в мэрию «нашего», то есть третьего аррондисмана города Парижа, и зарегистрировали наш брак.

Мэрия же третьего аррондисмана Парижа была построена в шестидесятых годах XIX века, при императоре Наполеоне III, из камней Тампля (то есть храма) — главной цитадели духовно-рыцарского ордена храмовников, или тамплиеров. Брак, поздно зарегистрированный между достаточно безумной певицей и экстравагантным писателем, оказался несчастливым и непродолжительным. Уже 30 марта того же года случилась трагедия: Наташу изуродовал шестью ударами отвертки в лицо ее любовник — музыкант-цыган. После еще нескольких лет «скачки на тигре» (я участвовал во всех попадавшихся под руку войнах и в октябрьском противостоянии 1993 года в Москве, она же пела и пила) брак совсем сломался, и произошло это 11 июля 1995 года в квартире, выходящей окнами на Театр им. Вахтангова. А еще через восемь лет Наташу нашли мертвую «как крокодил». В Москве. В постели.

…Когда в 1307 году французский roi (король) Филипп IV Красивый арестовал верхушку ордена тамплиеров, чтобы завладеть их несметными богатствами (все это происходило вблизи того места, где мы с Наташей жили в восьмидесятые годы XX века), целый огромный квартал принадлежал тамплиерам и был заселен ими. Король Филипп, якобы Красивый, поступил отвратительно, некрасиво, ибо в 1302 году тамплиеры предоставили ему убежище от восставших против него граждан. В храме Филипп разглядел несметные сокровища, привезенные монахами-рыцарями из Крестовых походов, и с тех пор задумал погубить их. Что и сделал через пять лет с помощью Папы Климента V, обвинив тамплиеров в трех смертных преступлениях: якобы они отрицают божественность Христа, оскорбляют крест и обожествляют идола.

В ранние Средние века против таких обвинений устоять было трудно, а защититься — невозможно. Пытки и лжесвидетельства применялись так же широко, как и в современной России. В конце концов, Великий магистр ордена Жак де Моле был сожжен на «Островке евреев» на Сене вместе с высшими лицами ордена, но из пламени он страшным голосом проклял Филиппа Красивого и его наследников. Проклятие сбылось. Уже в 1328 году прямая линия династии Капетингов прервалась, смерть и безумие преследовали королей родственной династии Валуа. Вот я и думаю: может, гневные камни Тампля, из которых сложена была мэрия третьего парижского района, преследовали и нас с Наташей, наш несчастливый брак?

О тамплиерах я опять вспомнил в прошлом году, когда в руки мне попал французский журнал Pallestre со статьей «Катастрофа ордена тамплиеров». Статья цитирует крайне редкие источники, в частности документ, сопутствовавший приказу об аресте тамплиеров от 14 сентября 1307 года. Документ называется «Форма, которую надлежит соблюдать комиссарам при исполнении их обязанностей».

Прежде чем процитировать этот любопытный документ, еще несколько исторических размышлений.

Орден тамплиеров был основан в эпоху Крестовых походов в Святую Землю с целью освобождения Гроба Господня от «неверных». Эпоха Крестовых походов сопровождалась необычайно мощной духовной жизнью. Рыцарско-монашеские ордена рождались тогда десятками. Создателем ордена тамплиеров был Св. Бернар Клервоский. Великий магистр ордена Готфрид Бульонский повел их на Восток. Тамплиеры, рыцари-монахи, приняли обет бедности, безбрачия и послушания и посвятили себя освобождению Святой Земли от сарацинов. Орден сражался храбро, достиг успехов, и его престиж увеличивался пропорционально его мощности.

Во Франции тамплиеры владели землями и богатствами, в сравнении с которыми король и его состояние оказывались в тени. Тамплиеры, вернувшиеся во Францию из Крестовых походов, оказались, однако, уже не теми, что действовали на Святой Земле. Ранее, следуя католическим папским традициям, они говорили о сарацинах как о варварах, даже сомневались в том, что те — люди. Однако в Иерусалиме, на Святой Земле, они обнаружили иную картину. Они собрались воевать со сбродом, лишенным чести и гуманности, однако первые же соприкосновения с догмами ислама продемонстрировали им сходство религии «неверных» с христианством и даже превосходство в некоторых областях. Произошла внутренняя мутация, орден изменился, стал как бы чужеродным телом, своего рода языческим храмом в христианской Церкви. Тамплиеры основали свою собственную веру, каковая ранила папство. И тогда по навязчивой просьбе Филиппа Красивого Папа Климент V начал процесс против ордена.

Об обвинениях уже сказано: якобы отрицание божественности Христа, оскорбление креста и обожествление идола. Но помимо этих догматических обвинений, какие каждая эпоха выдвигает против «еретиков», тамплиеров обвиняли в том, что орден практиковал педерастию. Это же обвинение, замечу, появляется всякий раз, когда мужское объединение подозревается в ереси против общественных идеалов своего времени.

В уже упомянутом ордере на арест тамплиеров от 14 сентября 1307 года обвинение в гомосексуализме сформулировано следующим образом:

«Затем, освободившись от одежд, в которые они облачены в обычное время среди людей, обнаженные в присутствии экзаменатора, долженствующего принять их в Орден, или лица, его замещающего, они получают, к стыду рода человеческого и в соответствии с профаническим ритуалом их Ордена, поцелуи: вначале в самый конец позвоночного столба, затем в пупок и, наконец, в губы. После того, как они нарушили закон Божий этими действиями криминального богохульства, этими ненавистными действиями, без страха нарушить закон человеческий, принимаемый в Орден себя отдает необратимо (как это есть правило у них), с другими всеми и множество раз, сколько от него потребуют, пороку ужасному и отвратительному: промискуитету в постели; по этой причине гнев Божий спустился на этих детей безверия».

Трудно определить семь веков спустя, были ли обвинения тамплиеров в гомосексуализме обоснованными. Уж слишком богаты и могущественны они были. Как Ходорковский! Секту катаров, уничтоженную в XII веке на юге Франции, также обвиняли в гомосексуализме. И секту болгар-еретиков богомилов — тоже. Такие вот дела.

Вы должны держаться подальше от богатства — оно приносит гонения, от гомосексуализма — эти нравы также вызывают гонения. Ну и если вздумаете зарегистрировать брак в мэрии третьего аррондисмана Парижа — берегитесь. Ибо проклятие тамплиеров может подействовать. Падет на вас.

Я? Я не боюсь. На меня уже пали все возможные проклятия.

О моде

Дети гламурного рая

Модели… модели…

Тонкие, как шнурок, они прямо несут свои лица. Идеальная модель — это прямая линия с яйцом на ней. Фэшн-индустрия эксплуатирует природное очарование female в возрасте от 13 до 25. Две мои жены были моделями. Еще одна, Лиза, работала арт-дизайнером в модных журналах. Несколько месяцев назад на выставке в ЦДХ меня поймал Вячеслав Зайцев и сообщил, что моя жена Елена была его любимой моделью в самом начале семидесятых. А уже в середине этих же семидесятых, в Нью-Йорке, Елена была моделью агентства «Золи». Владельцем его был хитрый венгр, додумавшийся до идеи собрать под одной крышей нестандартных и экзотических девочек. Каталог агентства, помню, выглядел как кастинг-картотека сразу всех фильмов о Джеймсе Бонде. Редкий владелец Model Agency не уступит соблазну чуть-чуть скатиться к борделю и использовать своих девочек в других целях. Золи не был исключением. Особняк агентства на 70-й Street, между Мэдисон и Пятой, посещали Джек Николсон, Милош Форман и другие знаменитости того времени. К счастью, я уже успел расстаться с Еленой, хоть и страшно ревновал ее к ее новой гламурной жизни.

Перебравшись в Париж в 1980-м, я завел себе подругу из фэшн-индустрии. Жаклин де Гито была урожденной контессой, то есть графиней, из старого бургундского рода, генеалогическое древо которой восходило чуть ли не ко временам Крестовых походов. Высокая, худая, с крупными сиськами, она была разведенной женой известного издателя Кристиана Бургуа и оказалась замешанной в самом крупном скандале времен президента Помпиду. Речь идет об оргиях (или «партузах»), в которых участвовали, если верить тогдашним газетам, Ален Делон, мсье и мадам Помпиду, чета Бургуа, то есть Кристиан и Жаклин, и некий югослав, телохранитель Делона — Маркович, который впоследствии был убит при загадочных обстоятельствах.

Дело это вошло в Историю под названием L'Affaire Markovic и до сих пор волнует французов смесью убийства, похоти и юной красоты. Когда я познакомился с Жаклин, она уже не была той юной красоткой, однако рослая, броская и экстравагантная аристократка понравилась мне. Она занимала какую-то важную должность в Доме моды «Кристиан Диор», дружила с яркими дамами. В ее квартире на Rue Le Roi de Sicile была большая комната, где рядами, как в модном магазине, висели сотни платьев, а на старом паркете стояли сотни пар обуви. Жаклин была классная контесса, думаю я сейчас, когда пишу эти строки. Пьяница, она ставила у своей огромной кожаной постели на ночь литровую бутылку простонародного пива. Я очень гордился своей контессой. Выходцам из простых людей — а я именно выходец из гущи народной, оба моих деда родились в деревнях,— всегда приятно иметь в постели графиню.

Потом появилась Наталья Медведева и вытеснила Жаклин де Гито. Мы познакомились в 1982-м, к тому времени Наташе было двадцать четыре, она уже оставила модельный бизнес. Однако каких-то успехов добилась — помню, что обложка одного из первых альбомов группы Cars несла на себе ее лицо: огромный рот, само олицетворение пылающей жизни.

Выскажу свое мнение: русские девочки ослепительно красивы, но плохо организованы. Поэтому им редко удается взобраться на вершины этого бизнеса, и, даже взобравшись, они там не задерживаются. Русским девочкам не хватает воли и характера, они гиперэмоциональны. А в этом бизнесе нужно быть холодной, умной машиной. Дебоши и эмоции можно позволить себе после тридцати.

По моим наблюдениям, красота — это излишество, и она обычно дается вместе с другими излишествами: с роковой трагичностью, с вечной неудовлетворенностью, со страстным характером, с алкоголизмом, ну и с нимфоманией.

Пепел Наташи, по ее желанию, развеян в нескольких городах: в Питере, где она родилась, в Лос-Анджелесе и в Париже. Недавно меня посетил человек, который разбрасывал ее пепел в Париже, с прогулочного корабля, плывшего по Сене. Надо же, пепел моей любимой женщины! Помню, как я с ней гулял, злой и похмельной, вдоль мутной, вспучившейся весной Сены и тоном учителя выговаривал ей очередную нотацию. Я всегда был правильный, крепкий тип. Но, очевидно, нуждался вот в таких человеческих экземплярах. Когда я в 1978 году познакомился в Нью-Йорке с Артуром Миллером, помню, он мне не понравился, скептический такой сухарь. Но я с неудовольствием отметил, что у нас с ним есть что-то общее. Артур Миллер недавно умер, и я думаю: вот что — общее? Вероятно, то, что нас выбирали трагические, тяжелые, гламурные, публичные девушки. Точно-точно, именно это — общее. Они нас выбирают ведь.

Лиза моделью бывала лишь эпизодически. Хотя ее рост 1 метр 77 сантиметров, узкие ровные бедра и мордочка тоненького зверька сообщали ей стильный вид. Она всегда выглядела как девушка из романов Скотта Фитцджеральда, ну, знаете, там — джаз, модные автомобили, французская Ривьера, гангстеры в неудобных шляпах. Не знаю, понимала ли она это. Мы познакомились в 1995 году в Москве. Мне эстетически безоговорочно нравилась, да что там нравилась — меня восхищала ее маньеристская красота образца двадцатых годов, так же как и равнодушная ее порочность и пьянство. Если говорить о понятии «гламур», то в ней он был прямо с утра, в ненакрашенной, только продравшей глазки под тонкими точеными бровями. Конечно, я неисправимый эстет, но что делать, что делать… Я потерял ее, потому что она хотела потеряться.

Так что модели… чем-то напоминают юных учениц балетных училищ. Они всегда видны издалека, и я безошибочно вылавливал их взглядом в нью-йоркской толпе, в парижской. Теперь ловлю в московской. Только теперь я не безобидный длинноволосый талантливый мальчик и уже не скандальный писатель девяностых годов. Я теперь отсидевший тип, с подкрученными усами и бородкой, председатель опальной радикальной партии, меня даже к туалету сопровождают минимум двое охранников. Я нечто вроде каторжника Вотрена из романа Гюго «Отверженные». Поэтому дети гламурного рая с опаской или с нескрываемым ужасом смотрят на меня, если я подхожу к ним познакомиться.

По вечерам я сижу дома и жду, когда в гости заглянут добрые юные шлюхи. Пьяные.

И все это правда. И заглядывают.

В платье от Сони Рикель

У меня часто останавливается художник из Парижа Игорь Андреев, ясно, что русский по происхождению. Он живет в Paris уже свыше тридцати лет, у нас масса общих знакомых, он ведь является фигурантом некоторых моих книг. В последний раз он привез мне вести о некогда известнейшей и преуспевавшей писательнице Режин Дефорж:

— Она в депрессии вот уже пару лет.

— Как можно быть в депрессии так долго?— удивился я.

— Ее убрали из жюри премии «Фемина», ее издательство закрыли за долги,— стал перечислять Игорь.

— Я понимаю,— сказал я,— но два года — это много. А сколько же ей лет? Я помню, она старше меня.

— Лет за семьдесят…

— Не …уя себе…

Меня действительно потрясло число лет. Режин Дефорж всегда была молодой такой country-девушкой с шапкой каштановых кудрей, как будто только что слезшей с сеновала, со свидания с энергичным молодым пейзаном. И книги у нее были такие. Точно соломинки с волос стряхнула. Она на моих глазах сделалась в восьмидесятые годы литературным авторитетом и одно время даже стала владелицей издательства «Рамсэй», где печатались и мои книги. Я даже побывал дома у Режин несколько раз. Обедал. Там всегда присутствовала ее ближайшая подруга Соня Рикель, хозяйка знаменитого Дома кутюр. Соня была такая же рыжая, как Режин, но старше Режин, уже тогда ее рыжие кудельки, облаком стоявшие над ее головой, становились серыми. Соню всегда сопровождал яркогубый похотливый Поль, здоровый мужик в бархатном пиджаке.

— А как Соня?— спросил я Игоря.— Видишь ее?

— Один раз случайно наблюдал, как ее сажают в автомобиль.

— Сажают?

— Ну да, сама она как сядет? Она же на костылях давно. Но бизнес процветает.

— Лучше бы костылей не было,— заметил я.

Потом Игорь надел большую русскую шапку, нелепый в русскую зиму белый плащ и ушел на свидание к какой-то тетке. А я замечтался о прошлом. Вроде бы недавнем, а оказывается, люди успели состариться.

Ясно, что если женщине, привыкшей очаровательно хлопать ресницами, круглощекой и кругло-глазой, принявшей облик наивной простушки с французских полей, уже за семьдесят, то тут не повеселишься. Я с удовольствием приходил к Режин, от более близких отношений меня с ней уберег только ее муж, русского происхождения молодец с бородкой — Петр Вяземский. Петр ни слова не знал по-русски. Обыкновенно мы обедали у окна за овальным столом простого дерева — Режин распространила свой образ пейзанки и на интерьер своей квартиры. Меня они видели энергичным русским босяком, такой живительной шпаной, и охотно принимали. Когда дело переходило к «дижестив» — к сильным послеобеденным алкоголям, облегчающим пищеварение, Соня перемещалась на диван, опиралась на своего обезьяньего самца Поля и иногда томно потягивалась, как худая кошка. Режин ходила, стуча простыми сапогами, она любила сапоги.

Позже, когда я стал любовником их подруги, контессы Жаклин де Гито, мы несколько раз собирались у Режин вместе: я, Режин, Соня и Жаклин. Может быть, я сидел бы и сейчас среди них, однако быстрый и бесцеремонный, я решил свою судьбу в пользу роковой юной тогда соотечественницы Наташи Медведевой и потерял связи с этими светскими дамами. Режин, насколько я помню, не носила полосатые изделия Дома Сони Рикель, а вот у Жаклин было несметное количество платьев от Сони. Надо сказать, я никогда не стремился в светское общество. Если я и попадал туда, то ненадолго, в результате каприза такой щедрой ко мне судьбы.

Где-то году в 1990-м, в квартире моего директора и владельца L'Idiot International (весна, окна распахнуты, виден сквер Людовика XIII, его статуя на пляс де Вож) Жан-Эдерна Алльера, я увидел Пьера Кардена. Смеясь, Жан-Эдерн представил меня сухощавому мужчине в песочного цвета костюме со старомодным платочком на шее:

— Это наш рюски мюжик, Эдвард Лимонов.

Мы поговорили о России, о Вознесенском — он знал Вознесенского и много раз бывал в России. Я не сказал ему, что по простоте душевной думал, что он давно умер. На самом деле я и тогда путал и сейчас путаю его с Ив Сен-Лораном, не говоря уже о том, что поставь передо мной двух граждан, одетых в их изделия, я, конечно же, не отличу, кто в чьем изделии. В той же самой квартире Жан-Эдерна я успел познакомиться с куда более блистательными, по моему мнению, людьми: с лидером Национального фронта Жаном-Мари Ле Пеном, с главой самого радикального французского профсоюза SGT — Анри Кразуки, с адвокатом Жаком Вержесом. Что мне какие-то кутюрье в сравнении с этими идолами современности, о которых ежедневно пишут в газетах!

Я спросил Кардена:

— А почему вы так просто одеты? Это вашего производства на вас костюм?

Карден улыбнулся.

— Нет,— сказал он.— Не мой. Я люблю одеваться просто.

Вечером пришел Игорь Андреев и долго рассказывал, как красиво на улицах.

— Ах, Москва!

— Приехал бы и жил здесь, в любимой тобой Москве,— заметил я.— Отвратительный город!

— Но ты живешь в нем!— ухватился Игорь за противоречие.

— Здесь место моей войны. Я живу тут по несчастью.

Потом спросил:

— А что, Пьер Карден еще жив?

— Жив, что ему делается!

— Но уже в 1990-м году, когда я с ним познакомился, ему уже было лет семьдесят.

— Значит, сейчас ему лет под девяносто, только и всего…

Игорь засмеялся довольно. Он вообще геронтофил. Он и женщин себе всегда выбирал старше себя.

Я не геронтофил. Я хотел бы, чтобы люди из моего прошлого не старели. Чтоб по-прежнему полулежала в облаке волос Соня Рикель на плече у похотливого Поля, чтобы стучала сапогами ее подруга Режин Дефорж, не знавшая никаких депрессий, чтоб хохотала подвыпившая Жаклин, контесса, моя подружка, стройная и сисястая, в платье от Сони Рикель.

Фотографы моей жизни

Часть жизни я прожил рядом с модой, с миром гламура, фотографии, высмеивая его и, должно быть, втайне наслаждаясь им. Помимо того, что две мои жены были моделями, одна работала в модных журналах, моя нынешняя любимая женщина — модная актриса, а сам я — до дыр зафотографированный персонаж мира культуры и политики вот уже четверть века. Так что предмет я знаю.

В начале семидесятых в Москве меня и мою даму сердца Елену снимали фотографы Лев Нисневич и Вадим Крохин, оба имели отношение к «Литературной газете». Теперь, рассматривая снимки тех лет, я оцениваю их фотоработы очень высоко — они оригинальны и ни в чем не уступают творениям западных мэтров соответствующего времени. Обнаженная Елена, сидящая на серебряном подносе, и я, стоящий над нею молодой человек, смахивающий на Боба Дилана,— это очень неплохое дело рук Нисневича. Впоследствии он выехал в Соединенные Штаты и попытался там стать фотографом. Однако его профессиональная судьба не сложилась. Я даже не знаю, жив ли он.

Крохин делал поразительные и изобретательные фоторепортажи. Совсем недавно я нашел десятка два оттисков и был поражен их современностью — а ведь им уже более тридцати лет. Там есть я, молодой человек, одиноко лежащий на раскладушке в пустой комнате,— этакий портрет одинокого экзистенциалиста. Я повидался с Крохиным в начале девяностых, он занимался в то время электроникой, какими-то жуткими опытами по созданию виртуальных ощущений. Что с ним сейчас — тоже не знаю.

В Нью-Йорке, когда я там появился в феврале 1975 года, работало множество русских фотографов. Нескольким из них помогал Алекс Либерман, арт-директор всех журналов издательского дома Conde Nast. В частности, помогал он Лёне Лубеницкому, рыжему фотографу из Ленинграда. Лубеницкий впоследствии сделал несколько ставших классическими портретов Бродского и мой, времени написания «Эдички». Там я с крестом на шее, с шапкой волос, увиден как бы объективом «рыбий глаз». Сам себе я там не нравлюсь, однако признаю портрет талантливым творением. Из соображений, ведомых только ему, Лубеницкий работал тогда ассистентом Ричарда Аведона, лучшего фотографа журнала «Вог». Помню, что из любопытства я пришел в студию Аведона и наблюдал, как Леонид (все называли его Лёнька) устанавливал свет, зонты-отражатели. Мне это показалось дико смешным, однако Лёнька утверждал, что все это — «система» и что ему удалось проникнуть в «систему Аведона». Я тогда находил, что фотографии Аведона холодны и как бы залакированы, безжизненны, нахожу и сейчас. Сам Аведон (как-то мы сидели за одним столом на приеме в доме Либерманов) оказался вежливым и сдержанным человеком. Однако Лёнька говорил, что Аведон — тиран для тех, кто с ним работает.

Соперником Лубеницкого (все русские негласно соревновались, кто большее количество раз опубликуется в модных журналах) был тогда Саша Бородулин, сын известного советского фотографа, впоследствии уехавшего в Израиль. На стене у меня сейчас висит фоторабота Бородулина 1977 года — пляж Кони-Айленд (Нью-Йорк), тысячи человек вошли в воду в сизой дымке, в этой туче икринок — множество черных тел. Пляж — пригородный, бедный, такой своего рода мокрый ад. Бородулин в те годы много снимал бедных, черных и испанцев.

Помню груды тел на его фотографиях. В чем-то Бородулин опередил свое время. Если бы у него были связи и он бы вовремя издал фотоальбом «Нью-йоркские пляжи», с которым тогда носился, то, думаю, он сразу стал бы модным и дорогим фотографом. Но что-то ему помешало осуществить этот проект.

Не помню теперь, где я впервые увидел работы Хельмута Ньютона, мне кажется — в журнале «Интервью» Энди Уорхола (редактором там был Боб Колачелло). Я очень хотел попасть на страницы этого журнала, я был честолюбив. Так вот меня волновали фотографии Ньютона, чувственные, обыгрывающие какую-либо ситуацию, полные интриги.

Мир Высокой моды сталкивался на фотографиях Ньютона с темными переулками ночного города, в драматических ситуациях оказывались его модели, и из столкновения рождался тонкий, пряный и несколько извращенный эротизм.

Я, преуспевающий слуга мировой буржуазии, помню, пошел на презентацию фотоальбома Ньютона в магазин «Риццоли» на 51-й улице. Года вот, правда, не помню. (Преуспевающий слуга — потому что работал house-keeper, держателем дома у мультимиллионера Питера Спрэга.) Он сидел в полумраке богатого магазина, полки которого были полны книг по искусству, посреди мебели старого дерева, отделанного кожей, носатый и почему-то одинокий, без сопровождающих лиц. Анонс о том, что он будет подписывать свой альбом, поместила «Вилледж Войс», и я предполагал, что в магазине соберется толпа обожателей, но, кроме меня и десятка стареющих красавиц, никого не было. Я долго ходил кругами, перелистывая книги, которые меня не интересовали, стесняясь подойти, и осмелился, может, только через полчаса. Позволить себе купить дорогущий альбом я не мог, он стоил больше моего месячного жалованья «держателя дома». Поэтому по примеру пожилой дамы, только что отлепившейся от мастера, я протянул ему блокнотик.

— Подпишите, пожалуйста, я очень ценю ваши фотографии. В них — новый городской эротизм. Вы элегантны… — и тут я запнулся.

А он заулыбался, помогая мне, и протянул руку за моим блокнотом.

— Вот у вас есть picture, где юная модель… мини-юбка, чулки, резинки выглядывают из-под юбки… стоит на крыше здания складского типа. Ночь, слабые струи света…

— Да, да, спасибо,— пробормотал он, прервав меня, поспешно написал что-то в блокнотике и вернул его мне.

Почему-то мне показалось, что он меня боится. И я покинул магазин. Автограф Ньютона я подарил тогда же какой-то случайной пассии, красивой медсестре.

Военные моды

Солдат на войне имеет дело со смертью, может в любой час отправиться к праотцам, потому все, чем он занимается, драматично. Оружие всегда старались украсить: ножны сабель и кинжалов в музеях блистают серебром, перламутром и золотом, эфесы украшены драгоценными камнями. Орудия, приносящие смерть, должны были выглядеть празднично, священно. Ведь церковная утварь в храме также выглядит празднично, ибо работает в посредничестве между Богом и человеком. А оружие — посредник между человеком и смертью, в сущности выполняя те же сакральные функции.

Во Второй мировой войне горели лафеты пушек и пуговицы мундиров. Мой недавно умерший отец в пятидесятые и шестидесятые годы, помню, забирал звездные пуговицы в щель специальной дощечки, покрывал их едко пахнущей жидкостью — оседолом, натирал чистой тряпкой, а затем выдраивал еще и щеткой. Армия своим сиянием должна была наводить ужас на врагов и обратить на себя внимание богов. Современные армии отступили от этих целей в пользу функциональности, а зря. Однако военные по-прежнему стараются героизировать внешний вид. Невинные ухищрения советских молодых офицеров, когда вставляли в фуражку проволоку, увеличивая тулью, были направлены именно на героизацию своего облика. Сейчас тульи фуражек российских офицеров настолько огромные, что иногда превышают длину лица. Это уже смешно. Впрочем, у туркменских племен до сих пор ценится обладание самой крупной папахой.

Военную форму единого образца впервые ввели (кто бы сомневался!) во Франции при короле Людовике XIV, где-то между 1680-м и 1690 годами. Общая военная форма усилила сплоченность подразделений; одетый в мундир солдат чувствовал себя более уверенно, а дезертиров стало легче ловить. Знаки отличия в виде галуна на шляпе или обшлагах, а также алебарды сержантов укрепляли военную иерархию и, следовательно, дисциплину. Александр Дюма достоверно изобразил французскую армию XVII века: гвардейцы были вооружены фитильными мушкетами, носили синие мундиры с красными отворотами, эполеты, красные чулки и шпаги. Впрочем, мушкеты вскоре были заменены кремневыми ружьями. А вот шпаги еще долго будут на вооружении пехоты, пока не сменятся штыками в XVIII веке.

Интересно, что до Павла I русская армия воевала в мундирах, под которые поддевали кто что мог, то есть без верхней одежды. Павел ввел для нижних чинов суконную шинель с рукавами для холодного времени. Этот предмет военной одежды солдаты носят и по сей день! Так что все мы вышли из шинели Павла I. Этот император вообще сделал много хорошего для армии. Запретил, например, под страхом смерти невыдачу солдатского жалованья. Запретил использовать солдат в качестве рабочей силы в офицерских или генеральских имениях.

Я был лично знаком со многими воинами в горячих точках, появившихся на планете в девяностые годы. Желко Разнатович по прозвищу Аркан (лев) одевал своих бойцов — «тигров» в черную ловкую форму и платил им жалованье немецкими марками. Маскотом, то есть тотемным животным его армии, был тигр, точнее, тигренок. Я видел его в ноябре 1991-го на базе близ города Эрдут, этого веселого тигренка. Аркан, высокий, крепкоголовый владелец футбольного клуба и бензоколонок, был храбрым воином. Предпочитаемое им оружие — карабин «хеклер» и огромный револьвер «кобра-магнум». «Кобра-магнум» соответствует в мире автомобильному «роллс-ройсу», ну а «хеклер» будет не слабее «остин-мартина». Статус оружия подымает статус владельца. Солдаты похваляются своими «кобрами», «кольтами», «скорпионами», как в мирной жизни богачи хвалятся «роллс-ройсами» и «феррари». Я видел еще один экземпляр «кобры-магнум» на Балканах: «кобра» свисала с ремня президента Республики Книнская Крайна. Ныне этой сербской республики не существует, ее поглотила Хорватия. Там, в Книнской Крайне, в 1993 году я встретил настоящего Рембо — сербского капитана Драгана.

Профессиональный солдат (помню его раскрашенное боевыми узорами лицо после боя за высоту Ражевльева Глава), капитан воевал с расторопностью теннисного чемпиона. Вокруг головы повязан хаки-платок, в руке каска… Помню склонившегося вместе со мною над картой Балкан генерала Радко Младича. 1992 год. Генерал в ярко-синем, тесном ему костюме, рукава коротковаты, выглядит как крестьянин, вышедший в церковь в воскресный день. Позднее он же, совсем иной, преображенный полевой формой, разговаривал со мной у иллюминатора военного вертолета.

В Таджикистане, близ города Курган-Тюбе, в 1997 году на дороге в колхоз имени Чапаева наша машина остановилась, чтобы я поприветствовал полковника Махмуда Худойбердыева. Вышел полковник в вылинявшей добела колониальной форме офицера советской армии и в большой советской фуражке с красным околышем. Над нами зияло и дымилось пылающее небо Азии. Полковник был фанатом советской армии, как какой-нибудь офицер-гурка — безоговорочный фанат английской.

Солдаты, повторяю, работают со смертью. У них свои трагичные обряды, свои священные предметы — оружие для лишения жизни и свои жреческие одежды. Сейчас в моде ткань, окрашенная в цвета «зеленки» горных кустарников в Чечне. А на груди вышита группа крови. Ибо терять кровь — их профессия и долг.

Война и кровь не выходят из моды.

Face control солидарности

Первое в моей жизни заведение диско называлось по-французски Le Jardin, то есть «Сад», и помещалось оно на 43-й улице вблизи Таймс-сквер в Нью-Йорке. Дискокультура тогда только зарождалась, это был 1975 год, и Le Jardin стал первым диско не только в моей жизни, но и в жизни Нью-Йорка.

Люди сидели там за столиками и спускались, если хотели, на dancefloor. Была там и артистическая программа, то есть это скорее было еще кабаре, но уже и диско. Там я увидел садомазохистский номер двух гомосексуалистов, одетых в черную кожу, точнее, раздетых, но в черной коже. Один из них, поляк, разговаривал со мной целый вечер. Позднее он послужил мне прототипом для Оскара Худзински, профессионального садиста из романа «Палач», написанного в 1982 году. Но дискоэпоха, конечно, началась не с Le Jardin, а со знаменитой Studio 54, переделанной, как это ясно из названия, из помещения для киносъемок на 54-й улице, между Бродвеем и Восьмой авеню. Знаменитые спускающиеся с потолка, подобные мощным членам, светящиеся колонны придавали помещению атмосферу научно-фантастического фильма. О том, что Studio 54 скоро откроется, заранее объявили журнал Энди Уорхола «Интервью» и все модные нью-йоркские издания. Studio 54 открылась, наконец, в 1976 году и оправдала все ожидания. Ибо стала штабом и местом сбора артистической и гламурной толпы, предметом вожделения равно миллиардеров, хулиганов из Гарлема, кинозвезд и драгдилеров.

Один из совладельцев Studio 54, бруклинский еврейский мальчик Стив Рубелл, оказалось, имел русские корни: его предки были евреи из России. Немногочисленная тогда русская колония в Нью-Йорке сумела быстро уяснить приязнь Стива к своим корням и пользовалась этой приязнью. Нас, русских, Стив запускал внутрь безотказно. Одной из первых дорогу в Studio 54 нашла моя модная экс (я только что с ней расстался) жена Елена, которая притащила туда и всех остальных. Фотографов Сашу Бородулина и Лёню Лубеницкого, нищего плейбоя Андрея Мейлунаса и еще десятки незапомнившихся мне русских молодых негодяев.

Все мы появлялись там ближе к ночи. Картина выглядела следующим образом. Ночь. Яркая толпа на довольно запущенной прибродвейской темной улочке. Подъезжают дорогие лимузины, выгружая миллиардеров или драгдилеров с подружками и друзьями. У подъезда, даже если моросит дождь, стоит сам Стив Рубелл в красной пластиковой ширпотребной куртке и в кроссовках чуть ли не на босу ногу и осуществляет face control. Делать эту грязную и зябкую работу у него нет никакой необходимости, он стал богат, и штат охраны Studio 54 велик. Но неуклонно, каждую ночь, Стив топчется у входа в свое заведение из страстного желания удовлетворить свой комплекс величия, дабы загасить опять же свой комплекс неполноценности. Дело в том, что Стив — плебей, перекати-поле, сын эмигрантов-евреев, вознесенный гламурной волной на вершину ночной жизни. Он повелитель входа в созданный им (и его компаньоном, имени которого я уже не помню) Гламурный Рай. Все стремятся сюда: приезжие контессы из Франции и Англии, бедные и красивые потаскушки (может быть, встретится принц?), негры из Гарлема (вдруг на их тугие мышцы прыгнет контесса?). Что до драгдилеров, то они тщеславны и любят дружить с богатыми и красивыми. А вот Стив может всех их не пустить в Рай. Он стоит силуэтом на фоне сияния, льющегося с Бродвея, за спиной его стелется сизо-розовый дым бродвейских огней, его окутывает мусорный запах ресторанных отходов, вываленных в мусорные баки.

Три здоровенных блондина WASP'a (White, Anglo-Saxon, Protestant, то есть белый, англосаксонец, протестант) приближаются с дылдообразными красавицами-подружками. Стив загораживает им путь:

— Вам у меня делать нечего. Здесь вам будет опасно. Я не могу гарантировать вам безопасность,— беззастенчиво лжет он, нагло улыбаясь и даже не потрудившись скрыть ложь.— Наконец, я вас просто не хочу видеть в моем заведении. Терпеть не могу WASPs.

Я слышу его речь и наблюдаю эту сцену. Мы приблизились — группа русских: бывшая жена Елена, балетный критик Генка Шмаков, прилетевший из Парижа художник Шемякин и даже мой тогдашний приятель — безработный Ян Евзлин. Вот мы уже стоим у металлических заграждений при входе в Studio 54. Щель входа прикрывает своей курткой Стив Рубелл.

Он видит нас:

— Хай, Элена!

— Со мной друзья,— говорит Елена.— Вот artist-painter мистер Шемякин, он из Парижа…

Далее перечислять нас всех Елена уже не успевает — Стив освобождает вход и, улыбаясь, говорит:

— Привет, boys and girls, проходите, я люблю русских. Желаю вам всем веселого времени в моем заведении!

Мы проходим.

Я думаю, он чувствовал с нами солидарность изгоев. И что его солидарность была сродни солидарности оппозиционных партий, сплотившихся против правительства и власти. Его face control заключался в отборе своих, но для него своими были изгои, эмигранты, черные хулиганы, а среди миллиардеров он отдавал предпочтение азиатам, евреям и иностранцам. «WASP» для него было ругательством. А между тем именно белые люди англосаксонского происхождения, протестанты по вере, и создали Соединенные Штаты Америки и долгое время, вплоть до двадцатых годов XX века, были полными хозяевами страны. Даже близкие итальянцы и ирландцы считались, в сравнении с WASPs,— эмигрантами, людьми второго сорта.

И вот в 1976 году еврейский мальчик Стив Рубелл не пускал людей первого сорта в свой модный вертеп. У него был свой образ мира — зеркально перевернутый. А в Studio 54 пахло марихуаной и духами, потому что кокаин, как известно, не пахнет. Там, шерочка с машерочкой, плясали негры в трусах и простонародные девки в лифчиках. Там спускались с потолка светящиеся фаллосы и орала музыка из модного кинофильма Saturday Night Fewer, где главную роль играл юный тоненький итальянец Джон Траволта. Он носил белый костюм и черную рубашку. Точно такие же костюм и рубашка были на мне в те ночи. Я купил их на деньги, заработанные тяжелым трудом грузчика. И вот мы лихо отплясывали там со случайными партнерами, я — грузчик и безработный Ян Евзлин. А Стив Рубелл охранял нас у входа, в кроссовках и засаленной красной куртке из пластика. Тогда мир еще не знал о СПИДе, а потому, помимо солидарности изгоев и эмигрантов, в Studio 54 можно было найти обильный бесплатный секс всех видов.

«Шанель №5»

Недавно умер мой строгий отец — самурай-офицер. От старости. Отец (исключая последние дряхлые годы) всю жизнь брился опасной сияющей бритвой, наводил ее на камне, называемом «оселок», а доводил до нежности на брючном ремне. Смыв пену и закончив церемонию горячим полотенцем, он протирал щеки и шею зеленым одеколоном «Шипр», выливая его содержимое вначале на ладонь. Флакон «Шипра» у меня только что закончился, однако на полке стоит одеколон «Тройной», я свято соблюдаю традиции отцов и дедов. «Тройной» также зеленый, но липче «Шипра». «Шипр», кстати сказать, имеет большие достоинства, он и по всем международным стандартам оригинальный одеколон. У него оригинальный сухой запах, как у горного вина, полученного из сухой виноградной лозы, растущей на скудной почве. Прежний «Шипр» в эпоху мужественности моего отца имел зеленоватую этикетку с изображением нескольких кипарисов. Поскольку изначально «Шипр» — это был Кипр, остров Кипр, только это французское произношение Кипра — «Шипр». Сейчас кипарисы с этикетки исчезли, но этикетка по-прежнему зеленоватая. Одеколон «Шипр» мы рекламировали в газете «Лимонка» еще в 1994 году вот таким образом: «Поддержи русского производителя. Протирай физиономию после бритья одеколоном «Шипр». Как твой дед-солдат в развалинах Берлина»!

Отец дарил матери и на дни рождения, и на Восьмое марта духи «Красная Москва». Стоили они пять рублей, и дороже их не было в советской продаже. На флаконе было вытеснено в стекле одно из высотных зданий Москвы. Вот какое именно, мне трудно сказать, то ли Университет, то ли гостиница «Москва», то ли МИД. А вероятнее всего, вытеснено было некое символическое высотное здание, обобщение всех семи.

Были еще духи «Кармен», где полуарабская девушка (вторая половина — среднеазиатская) извивалась в кругу музыкантов с бубнами и гитарами и арбузами. Вот запаха их не помню. Еще были авиационные духи «В полет». Сразу вспоминался Чкалов и всякие Гризодубовы и другие махровые советские летчики и летчицы. Помню также простенький флакончик с рисованной веточкой ландыша на этикетке и соответствующим названием «Ландыш Серебристый». Много лет спустя после моего детства, в 1978 году, как-то в американской деревне, затерянной глубоко на севере штата Нью-Йорк, я копался в вещах на покинутой ферме. Открыл истертый флакон, этикетка была в таком состоянии, что неопределима, и из флакона пахнуло знакомым слабым запахом моей когда-то большой любви. Моя любовь Елена в свежей юности двадцати одного года душилась духами «Кристиан Диор», до боли напоминающими советские духи «Ландыш Серебристый». Так что на меня навалились тогда сразу две тяжкие ностальгии. Неизвестно кто у кого украл запах ландыша, «Кристиан Диор» у «Ландыша Серебристого» или наоборот? Вероятнее всего, французы у нас. В советское время мы воровали хуже. Единственная проблема с русскими одеколонами и духами — они нестойкие. Кажется, их делают на китовой амбре… Так мне говорили.

В детстве и юности мать всегда мне советовала использовать одеколон: «Капни за уши». Я капал. Капал я не только за уши, но и на верхнюю губу, где еще нечего было брить. Когда мне было пятнадцать, впервые приехала мать отца — бабушка Вера. Она решила, что внук очень бледен, и посоветовала мне: перед тем, как выходить на улицу, втирать в щеки одеколон. «Тут они у тебя и загорятся, щечки-то»,— объясняла бабушка Вера. Я некоторое время следовал ее совету. Без успеха.

Моя первая жена Анна душилась из темных небольших флаконов тяжелыми такими каббалистическими духами. Как и подобало «блудной дочери еврейского народа», как она себя называла. Блудная дочь происходила из старого рода раввинов, к сожалению, тронутого безумием. И в конце концов повесилась. Сейчас я полагаю, что ей предназначен был такой конец жизни. И не вижу ничего ужасного в таком исходе. Достаточно было обонять много лет назад, в 1964 году, ее духи. А еще ей нравился Врубель. Это же как дважды два четыре.

Вторая жена, как я уже сообщил, любила «Кристиан Диор», а к нему в тандеме был привязан запах «Шерри-бренди». От нее всегда пахло смесью этих двух. Ведь она была модная девочка и чужая жена. И любила выпить.

Третья, Наталья Медведева, какие бы духи ни употребляла — пахли они мрачно. Лучше, чем запахи, ее характеризовало ее любимое выражение: «Какой ужас!» (Впрочем, она употребляла его и для выражения полноты чувств, радости тоже). В погоне за этим ужасом она трагически ошиблась в выборе партнера по жизни, и тот угробил ее. Страшнее ее последней книги «Мой любимый» я не читал. Она пахнет ужасом.

Крошечная Настя до сих пор следует подростковому типу поведения. В двадцать один год она все еще не употребляет духов. От нее сладко пахнет американским чуингамом. Кстати, духи — это современная граница между девочкой-подростком и девушкой. Когда девочка перестает довольствоваться сладким чуингамом (о, этот пряный парок изо рта!) и орошает кожу духами, это верный признак — она осознала себя девушкой. Она себя украшает духами, она под них прячется. Под духи. С потерей девственности этот переход не имеет никакой связи.

Женщины применяют духи для обмана. А мужчины, безусловно, льют на себя одеколон для экстаза. Точнее написать — «возлагают». Для экстаза же они жадно обнюхивают женщин.

В России духи и одеколоны можно пить. Во всяком случае, их пьют. Однажды, во времена моей юности, вместе с художником Игорем Ворошиловым в застойной Москве самого конца шестидесятых годов мы выпили флакон «Шанель №5», забравшись в ванную комнату художника Валентина Воробьева. Дело в том, что гостеприимство Воробьева исчерпало себя, когда после полуночи он отказал нам в распитии бутылки «Арманьяка», принесенной ему в дар какими-то иностранцами. А больше выпить было нечего. И купить было негде и не на что. Мы оказались в тупике. Именно тогда, вооружившись чашками с чаем, мы и укрылись с Игорем в ванной комнате. Воспользовавшись тем, что хитрый Воробьев отвлекся тем, что стал показывать группе иностранцев свои работы, жадно желая продать их. Загнать. Мы смешали «Шанель №5» с чаем и выпили. Унюхав нас, Воробьев, ругаясь и проклиная, выгнал нас в ночь за то, что мы выпили духи, подаренные его жене. Оказалось, что это целое сокровище. А потом я еще неделю чувствовал вкус этого сокровища у себя во рту.

В утешение Воробьеву вот уже четверть века, как бог приземлил его во Францию, где полно «Шанели №5». Вёдра! Повсюду!

Лучшая архитектура в России — тюремная…

В старой записной книжке на листке с буквой «L» записаны «Liberman Alex, Tania. 173 Е., 70 str. t: 288-92-33». За этой короткой записью столько фэшн, столько индустрии и тонны истории… В дом Либерманов привел меня в 1975 году Иосиф Бродский. Нью-йоркский brown-stone о пяти этажах, гостиная на втором этаже вся полна цветов. Татьяна Яковлева — великолепная женщина из истории русской литературы, некоторое время подруга Владимира Маяковского, любила белые лилии. Александр Либерман — арт-директор целого букета журналов издательского дома Conde Nast — следил за тем, чтобы у Татьяны ежедневно были свежие белые лилии. С 1975-го по 1990 год я посещал гостиную Либерманов и встречал там фактически весь Нью-Йорк моды и культуры. Художники Дали, Энди Уорхол, фотограф Аведон, писатель Трумен Капоте, издатель и сосед Либерманов Роберт Страус — вот самые яркие, но были и многие другие. Дом Либерманов навсегда остался для меня модным: белые лилии и повсюду работы Дали — даже в туалете. Мои светские модные знакомства были одной стороной моей жизни. Зарабатывал на жизнь я тем, что сооружал в составе бригады строителей из индустриальных помещений новомодные тогда «лофты» — дело было простое, мы уничтожали все перегородки, за исключением несущих конструкций. Еще мы переделывали догнивающие старые фермы в up-state штата Нью-Йорк в загородные дома для людей искусства. Интересно, что когда я перебрался в Париж, туда же с опозданием прибыла мода на лофты. А когда в начале девяностых я переместился в Москву, то стали сооружать себе лофты модные люди Москвы. Музыка так же медленно перемещается по планете: первый «рэп» я услышал в негритянском бараке в верхнем Манхэттане в 1982 году, много позже, в середине восьмидесятых, рэп прибыл в Париж. Единственное движение, охватившее сразу весь мир, был punk. Первые нью-йоркские панк-группы появились почти одновременно с лондонскими. А уже в 1976 году на самой панк-улице Нью-Йорка, на Saint-Marks Place, уже существовало несколько панк-магазинов, продающих черные порезанные панк-тряпки. Помню, был магазин «Трэш и Водевиль», там приехавший в гости Шемякин купил мне, помню, в подарок кожаную фуражку.

В 1990 году я приехал в Нью-Йорк для promotion своей книги «Подросток Савенко». Мои издатели Grove Press поместили меня в модном отеле, где мебель и интерьер были спроектированы Старком. Вот название отеля забыл, однако помню стол из толстого железа и такую же раковину. В 2002 году я попал в тюрьму города Энгельса Саратовской области. Войдя в камеру, я с огромным удивлением обнаружил в ней мебель Старка: железный стол, ногами которому служили трамвайные рельсы, железный ящик раковины из пятимиллиметрового железа. К туалету в углу нужно было подняться по нескольким ступеням. Сама камера была выкрашена в ярко-синий и ярко-красный цвета. Тюрьма, как мне сказали, была сооружена в 1990 году, и, без сомнения, те, кто ее спроектировал и построил, знали о существовании Филиппа Старка.

Раз я уже съехал на тему тюрьмы, не могу не похвалить всегда свежую и разительную архитектуру тюрьмы Лефортово. Сооруженный при Екатерине Великой тюремный корпус повторяет очертания первой буквы имени императрицы на немецком языке — «К». Длинная палка буквы ответвляет от себя ровно посередине своей длины два коротких отрезка. Через четыре торца окна всех четырех уровней тюрьмы впускают внутрь этакий церковный, храмовый свет. Впечатление грандиозное. Вдоль стен помещены железные лестницы. В солнечные дни тюрьма залита рассеянным светом. Как и подобает тюрьме для государственных преступников.

Лучшая архитектура в России — тюремная!

Тюремные моды

В тюрьме, после отсутствия свободы, во вторую очередь я страдал от мешковатых одежд. Первый тренировочный костюм, который мне прислали (по-тюремному — «загнали»), оказался на полтора размера больше. Со всеми печальными последствиями этого обстоятельства: подвернутые штанины, подвернутые рукава, складки «олимпийки», ниспадающие до, простите, яиц… Короче, темно-синий, с белыми полосами по рукавам и штанинам, китайского производства Adidas был профнепригоден для ношения. И все же я какое-то время носил его, деваться некуда, тюрьма — не воля, тут не обменяешь костюмчик. Несколько месяцев ушло на то, чтобы заказать и получить от товарищей костюмчик на размер меньше.

Старый я распарил: брюки отдал соседу по лефортовской камере — бандиту Мишке, у него ноги длиннее, а «олимпийка» пропутешествовала со мной на тюремном самолете аж в город Саратов. Есть эфэсбэшное видео, где я — седые волосы до плеч — в этой огромной «олимпийке» выхожу из СИЗО «Лефортово» во внутреннем дворе, чтобы загрузиться в тюремную «газель» и ехать в аэропорт. Это 4 июля 2002 года. «Олимпийка» сделала меня на видео каким-то узкоплечим, хотя от природы я наделен отличным торсом и соразмерными плечами и все пятнадцать месяцев жизни в «отеле «Лефортово»» я неистово занимался спортом. Вот что значит плохая одежда, господа-товарищи! Она дискредитирует нас в глазах потомков. Может дискредитировать.

Я отдал «олимпийку» Игорю Филиппову, он сидел за разбой. «Загнанный» друзьями второй спортивный костюмчик был мне впору. К сожалению, в нем была противоположная проблема. Жадные китайцы скроили куски таким образом, что строчка идет там в самый край ткани. Энергичный спортсмен, каким я являлся в тюрьме, выпущенный в привольные тюремные дворики Саратовского централа, использовал эти дворики на все сто процентов. Каждую мою минуту из моего прогулочного часа! Китайские штаны доконал мой бег на корточках. На самом деле это прыг на корточках. Как большая лягушка, я взмахивал руками и прыгал на корточках вперед. Достигая стены прогулочного дворика, я прыгал в обратном направлении. Тяжелое и полезное упражнение это напрягло китайскую конструкцию. Швы в районе коленей полопались. Я их старательно зашивал, но они лопались опять. Потом штаны скончались.

Ясно, что воли я ждал. Не надеялся, что так быстро выберусь на волю. Когда стало понятно, что злобная прокуратура города Энгельса бессильно сотрясала воздух своим протестом против моего условно-досрочного освобождения, потому что прокурорские и судейские власти области хотели избавиться от такого зэка как можно быстрее, меня стали готовить к выходу.

— Ты должен выглядеть прилично, Эдуард,— сказал наш «завхоз» Антон.

Мы забрали мои вещи со склада и разглядели их внимательно. Я их все или почти все надевал, а пять-шесть наших авторитетных зэков просматривали. Двубортный пиджачок, пусть он был не новым, они одобрили:

— Погладить только нужно. Юрик, поможешь ему погладить. Серый, дай ему свой супер-утюг,— распорядился Антон.

Все это происходило в кабинете «завхоза».

На рубашке мы споткнулись. У меня была белая, с легким уклоном в «беж», и черная. Я померил белую и увидел себя постным джентльменом-фермером. Дело в том, что, стоя на поверках под палящим солнцем заволжских степей всю весну и кусок лета, я получил грубый деревенский загар лица, шеи и рук. Даже уши облезли. Дикий этот загар резко контрастировал с белой рубашкой, пусть и уклоняющейся в «беж». Я остановился на черной рубашке.

— В ней и буду выходить!

— Не позорь нас,— сказал Антон.— Что о нас подумают? Что мы тут, как лохи жалкие, не смогли тебе найти белую рубашку на выход? Не хочешь эту белую, найдем другую… Не позорь наш коллектив.

Антон не иронизировал, он был смертельно серьезен:

— Тебя же корреспонденты будут встречать! Только белую!

— Черную,— сказал я.— У меня морда как печеная картошка из костра. А белая рубашка — вещь нежная. Журналистам что, думаете, больше дела нет, только бы обсуждать мои рубашки?

— Белую, Эдуард,— сказал Юрка и подморгнул мне. (Мол, не огорчай Антона. Он же у нас «завхоз», а завхозы назначаются администрацией из особо проверенных, тяжелостатейных. Лучше бы не выступать против их власти, даже если выходишь на волю в понедельник, а сегодня среда.)

— Выглади ему, Юрка, обе,— нашелся Антон сам.— А там посмотрим, как ляжет карта, по настроению, ту и наденет.

В понедельник я вышел в черной. Карта легла так. Еще на мне были надеты пиджак и темно-синие джинсы. Ремешок мне дала уже за воротами юная нацболка Ольга, вынув из своих джинсов. Туфли на мне были тюремные. Ну, какие были.

Приехал я в Москву. На Павелецком вокзале дождь и толпа нацболов встречали меня. Кинули меня в «мерседес» адвоката Беляка (он был за рулем) и увезли на конспиративную квартиру. В «мерседес» со мной села дождавшаяся меня крошка Настя. В квартире был надувной матрац. В холодильнике лежали продукты, закупленные нацболами. Настя привезла мне две пары дотюремных черных джинсов. Обе оказались мне велики в поясе.

Через пару недель я пошел в издательство «Ультракультура», издававшее меня, пока я сидел за решетками трех тюрем и лагеря. В издательстве мне дали какие-то деньги. За мной приехала красная «шестерка», и я отправился в магазин «Сток» покупать себе одежду. В этом магазине я приобрел две пары черных джинсов и пиджак (шерсть, Англия, зеленовато-желтоватая благородная клетка) ценою в 341 рубль. Всего я заплатил, помню, меньше 1.500 рублей. Пиджак у меня до сих пор находится в употреблении. Джинсы, обе пары, я износил за два, что ли, года. Следующие две пары стоили уже дороже. Я их купил в магазине «Фамилия», потому что в магазине «Сток» цены значительно повысились, да и не было нужного ассортимента.

Еще я купил себе в универмаге «Москва» черный пиджак из крупного вельвета. Журналисты говорят, что я одеваюсь стильно и со вкусом. Это действительно так, правда, с поправкой, что мой стиль намеренно бедный. Так лучше для такого человека, как я. Мне надеть на себя «Армани» — значит высмеять себя.

Личная фонотека

Наталья Медведева: Трагическая Наташа

«Падам-падам-падам. Je te t'aime au quatorze juillet»,— поет вдруг по «Эхо Москвы» растрескавшийся голос Эдит Пиаф. И сердце стискивает печаль о нашей мансарде на крыше дома номер 86 по Рю де Тюрен, где мы смотрели утром с Наташкой, 14 июля, в ее день рождения, как летят над нашим чердаком большие, как слоны, самолеты. Потому что вначале, развернувшись с парада на Елисейских Полях, летели тучные транспортные, затем самолеты-сигары и самолеты-иголки. Если была отдернута штора, то можно было видеть их в окно прямо с нашей постели, с пола — два матраса, один на другом, служили нам постелью.

«Падам-падам-падам. Я любил тебя на четырнадцатое июля…» — Наташа, а ты умерла, как же так! Я не успел тебе досказать всего, я ведь всегда повторял:

— Ты не понимаешь, ты не понимаешь…

Другая сцена. Около полудня. Ты выпила с похмелья, ты держишь бокал с красным вином, и только красные трусики на тебе, голые сиськи прыгают, ты бродишь по нашей мансарде и рычишь. Ты подпеваешь Грейс Джонс, черной пантере, звучит ее глубокое и страшное: «Amore mia! Love me forever. And let's forever to be tonight!» Ты в невменяемом состоянии, но не от вина, а от исполнения Грейс Джонс. Ты натыкаешься на мебель, ударяешься ногами и ругаешься: «Shit! Shit!», «And let's forever to be tonight! Amore mia!..»

После твоей смерти те журналисты, которые твои друзья, писали в некрологах, что якобы я был твоим пятым мужем. Ложь, конечно, я был твоим третьим мужем, тебе было двадцать четыре года, какие там пять мужей. Ты прожила со мной — мы прожили вместе — тринадцать лет, и, конечно, я был для тебя основным событием твоей жизни.

Третья сцена. Сумерки, весна. В двухстах метрах от нашей мансарды я иду домой мимо старинного здания музея Пикассо. Я в старомодном плаще, в костюме, при галстуке. Улочки узкие. Вдруг навстречу выходит, напевая, гордая, высокая, в изумрудной кофте и зеленом берете — Наташа. Она не видит меня, вид у нее счастливый, но и абсолютно безумный. Как будто в сцене из экзистенциального фильма. Она отправляется на работу: петь в ночной клуб «Распутин». Я не стал ее окликать.

Она выводила меня из себя и провоцировала. Мы расставались дважды, чтобы потом соединиться. В 1988 году я второй раз уехал от нее, но вернулся через неделю, не в силах жить без этой ужасной женщины. Мы дрались, как страшные враги, и в одной такой драке она выкусила мне кусок мяса с левой руки, а я сломал об нее палец левой ноги, избивая ее. Все очень серьезно, а дрались мы голые.

Четвертая сцена. В 1992 году, 30 марта, меня разбудил телефонный звонок. Звонили из старейшего парижского госпиталя Hotel de Dieu («Госпиталь Бога») — он расположен рядом с собором Нотр-Дам де Пари.

— Мсье? Ваша жена у нас.

Я поехал. Она лежала на передвижной кровати в средневековом подземелье. Кровавые волосы. Капельницы. Израненное лицо. В области виска зияла рана, обнажая пульсирующую аорту. «Love me forever!» Тогда писали в газетах, что ее изуродовал маньяк. Теперь можно сказать, что ее атаковал ее любовник — цыган, блестящий гитарист. Дело в том, что она отказалась уходить от меня.

Мрачная, высокая женщина имела изнанку. В те дни, когда она не принимала себя всерьез, она была отличной смешной наивной девочкой, готовой идти со мной на любой край света.

Пусть эпитафией ей будет мое простое стихотворение, я его еще нигде не печатал и никому не читал:

Мы мало зрели парижских прикрас,
Наташа!
Мы мало гуляли в вечерний час,
Наташа!
У музея Пикассо тебя я застал.
Ты шла и пела!
Я мимо прошел, я тебя обожал.
И душу, и тело!
Вечер спустился и был тогда.
Ты шла в берете!
О, если б вернуть мне тебя сюда.
И чувства эти.
«Аморе миа!» — пела Грейс Джонс,
пантера, пантера.
Ты была так безумна,
и красных волос куст этцэтера!
«Лав ю форэвер!» — кричала ты
и ноги сбивала.
Ты умерла, ушла в цветы.
И было мало!
Мало мы съели устриц.
И роз мы нюхали мало!
Тринадцать лет и всего-то слез.
Лить миновало!
I love forever твое лицо
и красный волос.
О, если б знал я, в конце концов,
что значит твой страшный голос…
А значил он вот что: смерть в феврале
под одеялом.
Мы мало жили, и ног в тепле
мне было мало.

Трагическая Наташа ушла из жизни на второй день после того, как в Саратове прокурор Вербин запросил мне 14 лет строгого режима. А в воровской песне поется: «Не пожелаю и врагу пятнадцать строгого режима…»

У меня есть цветная фотография Наташи в гробу. На вокзале в Москве, когда я освободился из колонии, на Павелецком вокзале ее сунул мне в руки неизвестный и убежал. Она лежит величественно, как фараон, моя прекрасная Наташа.

Ramones: Идолы тинэйджеров

Я был boy-friend Джули Карпентер, тогда ей было двадцать два года, а Мэрианн Флинт, рыжая ирландка, белокожая, худая и тощая, как щепка, была подругой Марка. Марк барабанил для Ричарда Хэлла. Джули относилась к Марку скептически: говорила, что он отбарабанил себе мозги и что он dummy, ну, чучело. На самом деле Марк оказался, когда нас познакомили, простым и дружелюбным парнем. Мы все собирались в миллионерском доме Питера Спрета, где Джули служила экономкой. Марк пил пиво и без конца зажигал джоинты. От дорогого французского вина он отказался. «Нет, пиво. Я простой american boy». Он пригласил нас на концерт Хэлла. Был 1977 год, и помню, концерт происходил в какой-то дыре на Нижнем Ист-Сайде, но не в СиБиДжиБи. Тогда второй год свирепствовал панк. Ричард Хэлл уже был автором виниловой пластинки «The blank generation» («Пустое поколение»). Он мне ее и подарил после концерта. Помню его всклокоченные, сделанные феном волосы, Хэлл казался мальчишкой из хорошей семьи, сбившимся с пути. Известны были его буйные поступки, например он выбросил из окна телевизор. Летящие телевизоры сразу соединили Хэлла с персонажем моей московской юности Лёнькой Губановым — поэтом-смогистом, и Хэлл сделался мне понятен. Ленька выбросил несколько телевизоров уже к 1966 году. Не своих.

Джули и Мэрианн были неразрывны. Общались и мы с Марком. Как-то он пришел и, сидя в саду миллионера, сказал, что ушел к Ramones. Те сделали ему предложение, они лишились ударника. И Марк стал работать с Johnny, Joey, Dee Dee, a Марк стал называться Marky. Мы смеялись над этим Марки: я, Джули и Мэрианн. Но Марк был неколебим, утверждал, что у Ramones собственный неповторимый стиль, потому Марки так Марки.

Мэрианн и Марк сняли комнату в небоскребе на Wall Street. Когда они пригласили меня в гости, я с любопытством отправился к ним — у меня еще не было знакомых, живущих в небоскребе на Wall Street. Небоскреб оказался грязным, в нем размещались подозрительные мелкие конторы, тогда как по общему разумению и здравому смыслу должны были помещаться классические и бесстрастные акулы капитализма. В большой комнате находилась антресоль, где спали Марк и Мэрианн, а также стояла у стены допотопная ванна на ножках. Сейчас в квартире, где я живу, в Москве, у меня стоит точно такая же посреди кухни, на львиных лапах, и я с удовольствием вспоминаю и Мэрианн, и Марка.

Между ними чувствовалось трение. Сама скептическая и консервативная, Мэрианн ориентировалась на насмешливую Джули, а та высмеивала и Марка и Ramones, их образ жизни, стиль и привычки. А они, надо сказать, сидели, смотрели видео, курили марихуану и пили пиво. И толстели. И лысели. Хохоча, Джули как-то призналась мне, что перед концертом Марку подымают, закрепляют, сушат лаком волосы. Поскольку у него плешь. Я, со своей стороны, не мог понять, почему нельзя Марку срезать дохлые волосы. «Нельзя,— сказала мне Джули,— они же идолы тинэйджеров, волосатость — их отличительный признак».

Я пошел на концерт Ramones на нью-йоркском пирсе. Собственно, это был не только их концерт, но весь нью-йоркский музыкальный бомонд собрался туда: B-52's, Plasmatics, Ричард Хэлл, Патти Смит, Блонди, сам Элвис Костелло прибыл из Лондона. Была жуткая толкотня и жуткий шум. Публика любила Ramones, когда они вышли, их приветствовали диким ревом радости. Ну, они и начали изгаляться там. Ди-Ди, похожий на ножницы, обхватил стойку микрофона, было впечатление, что он мастурбирует о стойку.

В 1980-м я уехал во Францию. В 1982 году Ramones приехали в Париж после гастролей в Японии и Берлине. Мы встретились. Я пришел к Марку, и Мэрианн была с ним, в отель «Меридиэн». Там они накурили меня безсемянной марихуаной до степени потери ориентации. Впоследствии я стал дисциплинированным мсье писателем и потерял их след, и Марка, и Мэрианн, а общие знакомые мне не встречаются. В 1987 году, если не ошибаюсь, я написал для французской версии «Rolling Stone» рассказ «Смерть идола тинэйджеров», где тщательно замаскировал Ramones под группу Killers, а Марка и Мэрианн под именами Дугласа и Бриджит.

Стив Лейси: Американский саксофонист

В 1984 году вышла в Париже моя книга «История его слуги», третья по счету на французском, и я стал совсем знаменитым. Молодой журналист, американец Джон Окс из семьи владельцев New York Times, написал обо мне статью для «International Herald Tribune», там была моя фотография, и парижские американцы начали узнавать меня на улицах. Как-то на углу рю Рамбуто и рю Бобур меня остановил человек с музыкальным инструментом в футляре.

— Эдвард Лимонов?— спросил он.

— Да,— сознался я.

— Читал о тебе,— сказал человек и поглядел на часы.— Я музыкант Стив Лейси, играю на саксофоне, и, говорят, неплохо. Сейчас я тороплюсь на вокзал, еду в Амстердам. Вот тебе мой телефон, Эдвард, как я понял из статьи, ты живешь здесь поблизости. Заходи. Я живу на рю Вьей дю Тампль. У меня бывают интересные люди.

И он заспешил от меня. «У саксофониста такое бесстрастное лицо, как у Хэмфри Богарта. Только он выше ростом»,— отметил я.

Я бы ему не позвонил, мало ли людей встречалось мне в те богатые на встречи годы в Париже, однако вечером случилось так, что я попал в компанию своих друзей-американцев. Около сорока тысяч их жили тогда во Франции, и Джон Стрэнд — или это была Кэрол Пратлл — сообщил мне, что Лейси — живая легенда американского джаза, что многие джазовые музыканты уехали из United States, так как джаз не моден в Штатах. Джон и Кэрол были ужасно передовыми, они издавали журнал, один из восьми издаваемых ex-patriots, я им поверил. И через пару недель позвонил Лейси.

Он жил в огромной квартире в доме 57, на этой самой Вьей дю Тампль, т.е. улице Сторожевой башни Тампль (храма тамплиеров), метрах в пятистах от моей рю дез Экуфф. У него собрались музыканты, подозреваю, что все они были живыми легендами, правда, для меня, плохо образованного в музыке, их имена остались неизвестными. Но если судить по уровню литературных друзей Лейси — там, например, я встретил несколько раз знаменитого Брайана Гузена, того самого изобретателя метода «cut-ups» (нарезки), который подарил этот метод своему ученику Уильяму Берроузу,— то там собрались, ей-богу, гении. Ну и, конечно, сопутствующие богеме drug dealers с бриллиантами на толстых пальцах, истеричные женщины, юные смазливые алкоголички. Там было весело, шумно — вертеп, одним словом. А что вы хотите от людей искусства, они же не протестантские священники, не свидетели Иеговы!

Подруга Стива, Ирен, имела еще больший рот, чем Наташа Медведева, она порой выступала вместе со Стивом, жутко завывая под аккомпанемент саксофона. Я до сих пор не понял, было ли это высокое искусство или черт знает что, это ее завывание, профанация какая-нибудь.

Я был намного моложе их всех, и уже известен, и русский — значит, экзотический, потому Стив приглашал меня с удовольствием. Он пил со мной, никогда не пьянел, только бледнел. И оставался очень спокойным, я же говорю — как Хэмфри Богарт. На музыканта он был не похож (я надеюсь, он жив еще), облик бухгалтера, как у Уильяма Берроуза. Ирен как-то пожаловалась мне, что очень пьяный Стив со стеклянными глазами хотел ее как-то убить, и, спасаясь, она выбежала на рю Вьей дю Тампль.

В те годы, с 1985-го по январь 1987-го, мы плохо жили с Наташей, а в июле 1985-го совсем разъехались по разным квартирам, потому она не поехала к Стиву Лейси. Она не любила ходить со мной в одни компании, потому что ревновала меня к людям. А жаль, Стив был великолепным экземпляром джазового музыканта, невозмутимым и старомодным, великолепным экземпляром ex-patriot, обиженным на свою страну и чувствующим себя в Европе как рыба в воде. Таких, как он, теперь можно увидеть только в фильмах. А рыжая носатая дылда Ирен — его подружка! О, какие типы! Не удивлюсь, если он еще до сих пор живет там, в доме 57 по рю Вьей дю Тампль, проходит через двор в сером костюме, при галстуке, саксофон в футляре мерно покачивается в такт походке. Здоровается с консьержкой:

— Bonjour, madam!

— Бонжур, мсье Стив,— отвечает ему консьержка.

Егор Летов: Красный Егор

Люди запоминаются сценами. Сцена не первая, но вторая. В начале декабря 1994 года Егор Летов приехал в Москву. Вместе с сибирским рокером Манагером, лидером группы «Родина», они пришли в помещение «Советской России», там у моего друга Дугина была комната, за которую он платил главреду «Савраски» Чикину «натурой» — делал для него переводы с языков. Оба сибирских рокера пришли в тулупах, Манагер краснощекий, а Егор — бородатый и усатый.

— Вы как ходоки к Ленину, ребята!— сострил Дугин.

Мы тогда выпустили первый номер «Лимонки», были горды собой. В редколлегии у нас значились: Летов, Марго Фюрер (Наташа Медведева), Дугин, я… О, героические дни, первые дни начинаний! Тогда мы запустили проект, а он раскручивается до сих пор. Только из отцов-основателей остался один лишь я.

Летов никогда не скрывал, что он красный. И с самых первых дней газеты и партии убеждал нас покраснеть. В конце концов, так и случилось, но через четыре года, в 1998-м, когда ушел от нас Дугин. Летов никуда не уходил, он лишь то отдалялся, то приближался к нам, то говорил, что он не член НБП, то, что он член НБП, в зависимости, возможно, от внутреннего состояния.

Сцена третья. Мы идем отдельной молодежной колонной совместно с Анпиловым и его войсками. Это лето. Не то май, а скорее всего 22 июня 1995 года или 1994-й. На Воробьевых горах концерт завершается митингом с грузовика, а далее, как было заявлено, будет петь «Гражданская оборона». Панки со всего города влились в нашу колонну еще по пути на Воробьевы горы. Пока идет митинг, самые смелые время от времени заскакивают на грузовик, касаются Летова рукой и в ужасе и восторге убегают. Но самый цирк начинается во время концерта. Отпели солдатские бабки Анпилова, звеня медалями. Очередь Летова. Панки уже извелись все, околачиваются вокруг грузовика и скандируют:

— Летов! Летов!

Оказывается, что не хватает микрофонов, микрофоном не снабдили бас-гитару, и яростный Анпилов после перепалки с вежливым Егором грохается на колени и держит микрофон перед бас-гитарой.

— И Ленин такой молодой, и юный Октябрь впереди!— поет Летов.

И в восторге кричат панки. Красные флаги над толпой, ветер. Концерт заканчивается. Грузовику бы надо уезжать, но у неспешного работяги в сапогах что-то не заводится.

— Сейчас они накроют нас волной,— говорит Егор.

— Виктор, надо уезжать, срочно трогайте!— кричу я Анпилову.

Народный вождь матом кроет водителя, и метод срабатывает. Грузовик, дернувшись (причем допотопные микрофоны и усилители летят на нас), трогается, а за нами бегут панки. Несколько тысяч. Собственно, они ничего плохого не собираются делать, они в восторге и хотели бы лишь приблизиться к объекту обожания, к Егору. Грузовик устремляется против движения, в сторону Ленинского проспекта. Но вдруг, чихая двигателем, останавливается. С радостным воем панки бегут на нас. Народный вождь соскакивает с грузовика и движениями, которыми ловят кур, пытается остановить панков. Водитель запускает двигатель. В это время по встречной полосе подскакивают несколько милицейских машин и борт о борт, развернувшись, отсекают от нас панков…

Сцена четвертая. Весна 1998 года. Егор приехал в Москву. Концерт в клубе на Ленинградском проспекте. Мы, в том числе и мой охранник Костя Локотков, исполняем роль стражей порядка. Стоим на сцене — на крыльях сцены. Наша задача — заметить взобравшегося на сцену панка, схватить и швырнуть обратно в зал: на головы и плечи толпы. Никто не обижается. Всем весело. Хотя видна и кровь. Я дал на концерт Егору красную тишотку с Че Геварой. Прорвавшийся панк умудрился в считанные секунды рвануть на Егоре Че Гевару. Летов сдирает с себя тишотку и швыряет ее в зал. Происходит драка за куски одежды идола панков. Там, в тот вечер, со сцены я разглядел экзальтированную девочку с фотоаппаратом, пританцовывавшую рядом. Уже летом она пришла в партию. И с тех пор мы вместе. Спасибо, Егор!

Сергей Курехин: Четверорукий Курехин

Впервые я увидел его с дыней. Он вошел в мой рабочий кабинет в свежем, тогда только что обжитом «бункере». Он улыбался. И на нем были легкие очки.

— Вот дыня,— сказал он,— пусть партийцы съедят.

Был июнь 1995 года.

Он был светлый человек, всегда «носил» улыбку. Уже в 1996 году его улыбка сделалась усталой, он заболел, хотя и не понимал, что с ним, но улыбка оставалась.

Сцена вторая: вернее, несколько сцен. Ночное заведение «Маяк» в Москве, в районе башни ВХУТЕМАСа. Мы встречались там обыкновенно вчетвером: Сергей, его две девушки, Ольга и Анечка (именно так, не Анна), и я. Летом 1995-го. Иногда с нами был Тарас — национал-большевик с членским билетом №3. Сидели во мраке, горели свечи. Исследовали друг друга — я и Сергей. Запомнились его пол-лица со стороны свечи и некая таинственность этих встреч, и даже говорили мы вполголоса, может быть, следуя полумраку. Во время одного из этих сеансов коллективной магии Анечка окунала мои пальцы в тарелку со сметаной, заботливо заказанную Курехиным. Дело в том, что я сжег подушечки пальцев цементом, выкладывая лестницу из бункера.

23 сентября 1995 года был концерт «Поп-Механики» в ДК Ленсовета в Петербурге. Люди в белых комбинезонах надували на сцене огромные прозрачные баллоны. У Курехина было четыре руки. Его музыканты были в тевтонских шлемах. Старухи качались на качелях, раздувая юбки в зал. Я зачитал список ангелов, поскольку устроители предупредили Курехина, что если я произнесу политическую речь, находящиеся в зале сотрудники ФСБ закроют концерт. Вместе с Курехиным мы спели: «…нам нужна одна победа. Одна на всех, мы за ценой не постоим». Дугин под аккомпанемент Африки, игравшего на тибетских инструментах, произнес по-французски заклинания, связанные с числом 418. Дело в том, что концерт «Поп-Механики» был посвящен мистику Алистеру Кроули, 418 — его мистическое число. Концерт проходил под лозунгом «Курехин для Дугина», поскольку Дугин выдвигался в депутаты Государственной думы по одному из петербургских округов. Из этой фантасмагории запомнился четверорукий Курехин, растерянно объяснявший мне в фойе, что на директора клуба Ленсовета давят, чтобы он не выпускал меня на сцену. Под очками у него были удрученные глаза:

— Простите, Эдуард!

Есть еще история членского билета национал-большевистской партии №418. Его попросил умирающий Курехин уже в больнице. Дугин приехал в Москву и сообщил, что Сергей хочет умереть членом партии. Я выписал билет, и Дугин увез его в Питер. Впоследствии, уже после разрыва с партией, Дугин злобно утверждал в Интернете, что не отдал билет Курехину. Надеюсь, что Дугин, исполненный злобы, солгал и билет истлел или дотлевает вместе с телом Сергея. Мне бы хотелось.

Вкус и стиль

Я не люблю цветные газеты — от них несет аляповатой пошлостью курортных фотографий. Не выношу также и газеты таблоидного формата, то есть A3,— они сразу характеризуют газету как мелкотемную, незначительную. Мой любимый формат — классический, формат London Times и New York Times, старой «Правды», Le Monde или Figaro.

Моя любовь к классическому газетному стилю не значит, что я старомоден. Это значит лишь, что у меня классический вкус к газетной полиграфии.

В свое время, в конце семидесятых, меня многому научили американцы. Причем это были лучшие из американцев. Мой босс — мультимиллионер Питер Спрэг был владельцем стильных компаний. В те годы, например, ему принадлежала британская автомобильная компания Aston Martin — на ее автомобиле, если помните, разъезжал по своим делам один из джеймсов бондов. «Остины» собираются вручную, одна небольшая бригада делает весь автомобиль. Цены на «остины» даже в те годы были экстремальные: кабриолет стоил 150 тыс. долларов.

Однажды принадлежащий Питеру «остин» сгорел у нас прямо перед окном резиденции босса в Нью-Йорке, на Six, Sutton Square. Тот, кто видел фильм Вуди Аллена «Манхэттен», видел и Sutton Square — фильм снимали у нас: конец Sutton Square упирается в Ист-Ривер.

К боссу (у которого я работал house-keeper, то есть «держал» дом) приезжали его приятели и партнеры по бизнесу. Однажды в доме появился председатель совета директоров фирмы Rolls-Royce на элегантном небольшом «роллсе», темно-сером, с тонкой антрацитовой искрой. Сам председатель совета директоров был одет в такого же цвета, как «роллс», почти черный двубортный костюм с искрой. Я спросил, почему у него такой скромный «роллс», ведь я даже не сразу понял, что автомобиль — изделие его же фирмы. Он ответил, что автомобиль должен быть сдержанным и выглядеть как классический английский костюм из кашемира.

— Вот как мой костюм,— добавил он.

Как-то вечером босс сообщил своей личной секретарше Карле Фелтман, что не собирается брать своего родственника, мистера Ричардсона, управляющим в электрическую компанию в Массачусетсе, потому что не может доверить компанию человеку, который носит зеленые носки… Я ходил покупать боссу нижнее белье в магазин «Блуминг-эйл» и довольно быстро усвоил вкусы лучших американских джентльменов: носки черные — хлопчатобумажные либо шерстяные, но всегда черные; трусы — черные, в крайнем случае темные (трусы продавались в тубах, по три в тубе). Рубашки у джентльмена должны быть фирмы «Астор» и т.д.

Питер Спрэг — отпрыск знаменитой семьи изобретателей и инженеров, его дед Фрэнк Спрэг получил премию имени Эдисона в 1913 году (первый лауреат этой премии). Он изобрел, то есть сконструировал, первые линии знаменитого нью-йоркского сабвея. Он же и построил сабвей. Корни Спрэгов уходили далеко в Англию, они были настоящими WASP. Короче, достойные люди, не какие-то безродные ребята в клетчатых костюмах. Именно у таких достойных людей я многому научился в 1977–1980 годах, когда жил и работал в этом экстраординарном частном доме. В той своей позиции я имел дело с арабскими шейхами, с конгрессменами и сенаторами, с английскими лордами. Все эти люди либо останавливались в доме Питера Спрэга (у нас было несколько гостевых комнат), либо приходили к нему на встречи. И все они не могли миновать меня, я же был house-keeper, держал дом.

Кстати, однажды у нас появился английский лорд, очень похожий на Черчилля, некрасивый, с крупным лицом работяги. Лет ему было за семьдесят, он только что женился на крупной блондинке-аристократке лет шестидесяти. И вот он приехал в Нью-Йорк, в свадебное путешествие. С собой лорд привез из Британии какое-то количество бутылей виски. Каждое утро, незадолго до двенадцати часов, тщательно одетый, он появлялся на обширной кухне нашего дома, с нетерпением поглядывая на часы. В двенадцать без нескольких минут он наливал из британской бутыли свой шотландский скотч и добавлял туда каплю воды из-под крана. Ровно в двенадцать он опускал свои губы в скотч. Когда я при первой нашей встрече предложил ему лед (мой босс Питер пил виски только со льдом), лорд брезгливо отказался:

— Это американцы пьют виски со льдом и тем портят его, Эдвард,— пояснил он.— Только каплю воды, чтобы виски обрел вкус, среагировал на воду.

Лорд вел свое происхождение от военачальника, участвовавшего с нормандским герцогом Гийомом в битве при Гастингсе, а было это в темном 1066 году.

Русский парень, я ходил среди джентльменов и обучался у них — видимо, для того, чтобы через пару десятков лет создать радикальную партию в морозной Москве. Истинно говорю вам: связь поступков между прошлым и будущим существует. За кажущейся невнятицей одной отдельно взятой судьбы, в частности моей, просматривается сценарий, только до поры до времени он не очевиден. Впрочем, какие-то искры вспыхивают. Как раз в 1977–1979 годах, когда я служил house-keeper в Нью-Йорке, я писал книгу «Дневник неудачника», на страницах которой рассыпаны эпизоды моей будущей жизни. «Я люблю запах маленьких экстремистских газет, которые призывают разрушать и ничего не строить»,— написал я в «Дневнике», чтобы через семнадцать лет основать «Лимонку».

Эпизод с войной в Ботаническом саду, где, «как бананы, гнили наши раны», я вспомнил на войне в Абхазии, когда русский хирург рассказывал мне о том, как быстро гниют раны в субтропическом климате. Шел 1992 год. На шоссе, идущем вдоль Черного моря, на важнейшей трассе, связывающей Новороссийск, Туапсе и Сочи с Сухуми и Батуми и дальше с Турцией, лопнул асфальт. На обочине рос двухметровый не то бамбук, не то лопух, и его снизу пытались обглодать две большие грязно-розовые чушки с деревянными воротниками на толстых шеях. Пляжи, которые полсотни лет, как тюлени, заполняли москвичи, питерцы, петрозаводцы и другие «московиты», до кромки прилива заросли травой в рост человека. Природа выглядела элегантно, хотя и консервативно, как костюм и автомобиль председателя совета директоров фирмы Rolls-Royce. У войны оказался отличный вкус, и потому она выработала выдающийся стиль.

^ наверх