www.limonow.de
präsentiert представляет:

предисловия Эдуарда Лимонова
к 4-м книгам

 

Сон о революции. Предисловие к книге: Алексей Цветков. «ТНЕ». 1997

Предисловие к советскому изданию «У нас была великая эпоха, Подросток Савенко»

Послесловие к настоящему изданию «Молодой негодяй»

Предисловие к двум романам «Иностранец в смутное время, Это я — Эдичка»

 

 

Сон о революции

предисловие к книге: Алексей Цветков. «ТНЕ». 1997

 

Искушенные в литературе друзья уговорили его упростить целые страницы и расшифровать отдельные абзацы до состояния внешне «независимых» рассказов, впрочем, любому ясно, независимость эта примерна та же, что у бывших союзных республик. Три с половиной года назад рукопись представляла интерес разве что для нескольких конспирологов, пары структуралистов и одного психоаналитика, следившего за здоровьем Алексея в клинике им. Соловьева. За 1.260 дней композиция ТНЕ изменилась до состояния банального «первого сборника». К счастью, текст не имеет отношения ни к «новой», ни к «старой» прозе — проблематика абсолютна, метод аскетичен, случай неповторим настолько, что вряд ли предполагает так называемый «успех». Так считаю не только я, но и автор.

Цветков нередко сам напоминает робота, вышедшего из под контроля (образ, культивируемый его коллегой Осмоловским в «Радеке»). На геополитические слушания в Думу он ходит в «парламентском» пиджаке, голубом в синюю кружочку и крестик, приобретенном в сэкенд-хэнде за 10 тысяч, эдакий анархист из Жмеринки, прибывший в столицу прибарахлиться. Изготовитель «других» дорожных знаков для автобанов всего мира (Центр Современного искусства 96 г.), перед самой иннагурацией послал Клинтону по электронной почте проект нового флага для США — в каждой звездочке серп и молот, вместо полос русская вышивка с павами. Пояснение: «Вам осталось недолго. Сдавайтесь. Предлагаем вам пока не поздно самим принять новый флаг». Алексей очень удивлялся когда эту акцию назвали в прессе «красно-коричневой», разумеется, цель эпистолы совершенно иная — «спародировать тайное желание художественного авангарда ангажировать политиков». Разницу между «классикой» и «модерном» Цветков принципиально отрицает, точно так же, как не признает специальных сфер «политики», «искусства», «науки», считая такое разделение навязанным обществу. Темы некоторых его семинаров в «Лимонке» — «Эстетические причины заката советской власти», «Общественная жизнь химических соединений». За подобные взгляды буржуазная современность берет дополнительный налог, недавно лектора вновь (пятый раз) судили, на этот раз за радикальное представление «Сожрем богатых!» у кинотеатра «Художественный». Один культуролог в модном каталоге назвал его «состоявшимся шизофреником» в терминологии Делеза, в переводе это значит что человек просто воспринимает мир как потенциальную возможность литературы. Летом, не имея денег на Кипр или Египет, давно пресытившись молодежным автостопом, он отлично заметен с черным знаменем почти сдуваемый ветром на стреле строительного крана где-нибудь под Одессой. Лагеря экологов — лучшее место отдыха роботов, над которыми потерян контроль. Одно время он жил в Псково-Печерском монастыре под крылом одного затворника, бывшего террориста (поджог нижегородского обкома партии в 88-ом), но оттуда его выгнала маргинальная страсть к прямому действию. На Арбате под стеной Цоя по сей день запросто услышишь «Продавца книг» или «Михаил Бакунин рехнулся» (сотрудничество с панк-группой «Худые»), хотя мало кто под стеной помнит кто именно сочинял тексты, и слава богу, Цветков заметно стыдится своего контркультурного прошлого. Об учиненном им погроме в Музее Маяковского, с разбиванием дверей и забрасыванием выступавших бутылками, писала не одна столичная газета, об аналогичных событиях в Политехническом Музее (акция Марата Гельмана «Выборы»), где Алексей дрался на сцене с художником-зоофилом Куликом, тоже, мягко говоря, упоминалось. Однажды он отказался от еды и месяц питался купленным в аптеке небезопасным порошком — избавлялся от очередного контроля. Без запинки способен назвать несколько сот персон и понятий, с которыми он согласен или наоборот, причем, выясняется, что Алексей предпочитает пылающие коктейли, сжигающие обычную глотку современного интеллектуала. К интеллектуалам Цветков предельно строг «среди них практически не встречается умных людей». Его поэму «Я выбираю чучхе» очень ценил главный кимирсеновский идеолог и даже презентовал ему часы «от имени народа Кореи и руководящей партии». Вскоре после этого идеолог перебежал в Сеул, о связи этих событий оставляю решать читателю.

Агентство «Панорама» внесла его биографию в сборник наиболее социально опасных, наряду с Лотовым, Жириновским, Дугиным, Жариковым, Анпиловым, Баркашовым и автором этих строк. Там же Цветков присутствует под несколькими нераскрытыми псевдонимами, сколько их вообще он и сам не помнит, но точно на страшный суд приведет как минимум роту вымышленных имен, позволявших ему одновременно публиковаться в либеральных, фашистских, хипповых, большевистских и панковских изданиях. Ситуационист Цветков под своей фамилией публикуется только в бульварных газетах. Все это более или менее известно.

Почти неизвестна самая важная сфера его провокаций — литературная. Причиной тому нескромная привычка спрашивать издателей «альтернативных» альманахов, кто, собственно, дает деньги на нонконформизм. Желание издать книгу — еще одно талантливое недоразумение в его жизни. ТНЕ так же сложно пересказан, или откомментировать как и просто выговорить. Но кое от чего критиков и всех, доверяющих критикам, хочется остеречь:

Антиклерикальность, очевидная с первой до последней страницы, не либеральная, не та, за которую неплохо платят в нынешней Европе. Антиклерикальность ТНЕ отсылает к первопринципу и первопреступлению, к причине возникновения земной церкви, к реставрации мира, в котором нет никакого выделенного из реальности культа, потому что он сам является культом. Людей, верящих в телескоп и казнящих животных, вы найдете в «Пробивании Пустоты», там же описан финал их «Поселка-Библии». Снег в тропиках, экологический кризис как знак кризиса геополитического, готовит ребенка к «работе в красном» — индивидуальному террору («Москва»), кстати, все даты допросов под гипнозом — даты православных праздников января. «Московский Комсомолец» оказался настолько близорук, что напечатал черновик «Лонжюмо» — змеиный плевок в антитоталитарные, конкретнее, антисталинские мифы шестидесятников и тинейджеров, главных пожирателей «МК». Если Система настолько невнимательна, так уж ли неправ Цветков, утверждающий что для победы над ней ее всего-навсего достаточно заморочить. Развивающийся сюжет смерти матери вряд ли стоит понимать по-фрейдистски, лучше обратитесь к Герману Вирту и его «стране матерей». Эта смерть предрекается («Утро»), происходит («Москва») и становится причиной революционного выбора, наконец («Сказка») убирается в прошлое, заставляет персонажа особым образом изменить личные воспоминания и континент обитания. Та же драма прямо продолжена в следующем сквозном сюжете — прекращение вращения планеты — временные понятия стали географическими, особенно в «Расколло» — портрете анарха, находящегося вне времени. Цветков до сих пор всерьез относится к понятию типического. Понятно, что нестриженные диссиденты вовсе не разделились на бомбометателей и банкиров, сцепившихся в новом классовом конфликте («Игрушки»), однако, с точки зрения исторической ответственности все верно, именно «дисседа» готовила культурную диверсию перестройки, породившей нынешний капитализм, поделивший пассионариев на новых «русских» и новых «народных мстителей». Массовое помешательство буржуа, утрата ими социальной и телесной самоидентификации, если верить Цветкову, еще впереди. Когда дочитаете, загляните в окно или в зеркало, шансы увидеть там то же, что и вчера, равны пулю. Мир прозы Цветкова (или сон, который он предлагает нам в качестве личной валюты) элементарен: есть «я», есть «истина» и есть стена, не позволяющая «я» прикоснуться к истине, у каждого из нас с этой стеной свой многолетий роман. Вербальное искусство для Цветкова это аллергия. Аллергия на смысл. Покраснение, чесотка и насморк души, вдохнувшей противопоказанного смысла, разлитого в атмосфере.

Все, кто не могут стать монахами, обязаны сделаться революционерами. Сон — подавленное желание. Литератор Алексей Цветков — живой сон о следующей, заключительной революции. Его «дезертир» ведет себя как анархист, бесконечный клип заменяет ему прошлое, на его планете храмы выглядят по-другому. Именно такое положение и позволяет испорченным роботам выполнять некое особенное задание, о котором Цветков никогда не пишет, но любит иногда говорить.

up

 

Предисловие к советскому изданию

У нас была великая эпоха, Подросток Савенко. «Глагол», №18, 1992 (1994)

 

Две повести (в переводных изданиях их назвали романами) о судьбе сына лейтенанта писались мной в порядке, обратном хронологическому. «Подросток» — в 1982 г., «…Эпоха» в 1987-ом. Я сам отношу их к жанру автобиографической прозы.

Несколько замечаний:

Основной талант писателя — его особый взгляд на мир. Его видение мира. Я попытался по мере сил моего таланта увидеть мои 1947-й и 1958-й годы.

После опубликования в 1989 г. «…Эпохи» в «Знамени» меня успели упрекнуть в советской печати в идеализации и украшательстве прошлого, в том, что автор не заметил лагерей. Маловероятно, чтобы лейтенантский сын в возрасте от четырех до семи лет способен был их заметить. Что касается автора, то он самым наглым образом отказался их видеть. Хозяин-барин, что хочу то и вижу. К тому же лагеря очень заметили другие (самые честные еще десятилетия назад, толпа оппортунистов с 1985 года). И даже если через лагеря прошли миллионы людей, сотни миллионов, как и большая часть моих читателей. Я не разделяю чрезмерной политизации и психопатического осуждения нашего коллективного прошлого. Я отказываюсь считать недавнее прошлое моего народа сплошным кошмаром, выражаемым презрительными словечками «сталинизм» и «застой». Отказываюсь в угоду мазохистской моде «хрипеть над сивушною банкой про Нерчинск и Туруханск» (Есенин, «Анна Снегина»). И в 1947-ом и в 1958 г. советские люди жили, любили, рожали детей, учились, работали, танцевали под пластинки, фотографировались с друзьями и не всегда без удовольствия ходили на первомайские парады. Было много хорошего в народной жизни, даже в жизни коммунальных квартир: теплота пчелиного улья бедного коллектива, радушное сообщество простых тетей Мусь и дядей Вась. Это карьеристам, прытким молодым кандидатам в депутаты, хочется верить в то, что, народ был постоянно озабочен тем, кто стоит на трибуне мавзолея и только этим и болел.

Если «Эпоху» упрекают в идеализации, интересно, в чем упрекнут впервые получающего доступ к советскому читателю «Подростка»? Я хочу предостеречь читателя от политической интерпретации книги, от возможных обвинений в адрес Христа, Рюрика, Ленина, Сталина, Брежнева и других «застойных» и «кровавых» лидеров в том, что жизнь рабочего поселка была такой… скажем дикой. Сотни тысяч рабочих поселков во Франции, Америке, Германии и где угодно живут нормальной дикой жизнью и сегодня. И по всей вероятности, будут так жить всегда. После выхода французского издания «Подростка» критики отметили удивительное сходство моей Салтовки с рабочими гетто вокруг Парижа, с Курбэвуа, Абервильерс и прочими. Критик «Фигаро» Клер Галуа нашла это сходство подозрительным. Похвалив книгу, она выразила сомнение в подлинности ее как документа. Дескать, в тоталитарном обществе не могло быть в 1958 г. подобного изобилия аутсайдеров. Это, мол, все умелая романическая выдумка. По моему мнению (Э.Л.), разумнее прийти к выводу, что политический строй мало влияет на самые основы жизни класса, отдающего в наем свои руки и время. А уж я жизнь этого класса вкусил в полную меру. Моя карьера рабочего началась в 17 лет в Харькове и закончилась в 37 лет в Нью-Йорке.

Зная дотошную въедливость советского читателя, предпочитаю заранее, сознаться в «преступлениях», каковые он непременно станет инкриминировать автору после прочтения «Подростка». Основное «преступление»: мои герои — очень живые молодые люди в тяжелых и крайних ситуациях выражаются энергично и крепко — прямо-таки купаются в маге. Если в «…Эпохе» сын лейтенанта, занятый открытием всего большого мира растений, животных и человека, игнорирует специальный взрослый язык, то в «Подростке», выросший Эди-бэби, очень его слышит и сам говорит на нем. Язык этот груб. Подростки рабочего поселка, желающие казаться взрослыми, ругаются грубее, чем закоренелые уркаганы. Я намеренно старался воспроизвести их подлинный живой, злой и гибкий язык. Было бы неестественно, если бы все эти молодые шакалы изъяснялись на литературной латыни, на языке филологов или университетских профессоров.

Еще: мой рабочий поселок, как и все рабочие поселки в мире (рабочие гетто возле Детройта в США или вокруг Лиона и Парижа), грешит популярным расизмом. Этот расизм (в отличии от расистских убеждений просвещенных дядь) — инстинктивный, бездумный, точнее его следует определять, как зенофобию,— недоверие и враждебность к чужим, не своим. Именно потому азербайджанцев называют на Салтовке «черножопыми», а Эди-бэби кричит классной руководительнице Рахили Израилевне, что она — «старая жидовка». Надеюсь, что даже самому глупому читателю не придет в голову приписать автору коллективные заблуждения его героев.

Какое-то количество читателей, я полагаю, должны смутить «неприятные» сцены мастурбации и изнасилования. Но Эди-бэби ведь превращается в мужчину не только социально, но и биологически, на уровне клеток. Некому объяснить ему, что с ним происходит. Посему он исследует свое новое тело сам. Очень страдая от непонимания. Игнорировать эту важную для подростка его секретную жизнь (как это всегда делала советская литература) — значит лишить его правдоподобия. В 1982 г., работая над «Подростком» в Париже, я не представлял себе, что эта книга будет когда-либо опубликована в СССР и на особую пуританскую сдержанность советского читателя не рассчитывал. Однако уверен, что границу, отделяющую неприятное от вульгарного, я нигде не пересек. И даже в жестоко-натуралистической сцене изнасилования. Жестокость — неотъемлемая часть пейзажа жизни, нравится нам это или нет. Советский читатель тревожной эпохи, в которую мы живем, натыкается на жестокость увы, часто. И увы, не в книгах.

 

Автор

Париж, 1990

 

P.S. Читателю полезно знать, что мой первый роман «Это я — Эдичка» я написал в 1976 г. в Нью-Йорке. Моя самая первая публикация в СССР датирована январем 1989 г., рассказ «Дети коменданта» напечатан был в журнале «Детектив и Политика». Его редактор Юлиан Семенов взял на себя тяжесть быть первым издателем Лимонова. Лакшину, Бакланову и Чупрынину я обязан скорой публикацией «…Эпохи» в «Знамени». «Подросток» впервые увидел свет в 1983 г. в издательстве «Синтаксис» в Париже.

up

 

Послесловие к настоящему изданию

Молодой негодяй. «Глагол», №19, 1992

 

Первые страницы «Молодого негодяя» были написаны мной в 1982 году в Париже, почти одновременно с текстом другой книги харьковского цикла «Подросток Савенко». Я жил тогда на рю дэз Экуфф, в номере 25, в еврейском квартале в Марэ. Помню, что к осени 1982 года была готова уже половина книги. Однако вскоре я уехал в Нью-Йорк, взяв с собой начатую рукопись романа «Палач» — романа на американскую тему, и писал его там, глядя на Бродвей из окна дома на 93-й стрит… К «Молодому негодяю» я вернулся лишь в июле-августе 1985 года в Париже. Книга была вскоре закончена и опубликована в издательстве «Синтаксис» осенью 1986 года.

«Молодой негодяй» довольно счастливая книга о провинциальной юности поэта в застойном Харькове, в застойном, одряхлевшем, как Австро-Венгерская империя, СССР. В дряхлых государствах юноши обыкновенно переживают счастливые и долгие юности. Вообще человеку в дряхлых государствах жить легко, хотя и скучно…

Двадцать шестое августа 1967 года отделено от меня сегодня мощным слоем времени толщиной в четверть века. Годы и страсти человеческие изменили политическую и человеческую карты милых сердцу областей. Какое-то количество населяющих книгу героев умерло. Харьков же находится теперь на территории государства Украина. Прискорбная судьба для этого, на две третьих русского, города, увы… Прискорбной оказалась и судьба подруги поэта — незабвенной Анны Моисеевны, мир ее праху. Автор вынужден сообщить читателю, что осенью 1991 года он узнал о самоубийстве ее. Анна выбросилась из окна (где?) в октябре-ноябре 1990 года. Даже достоверную дату и обстоятельства смерти не удалось мне выяснить в эти смутные годы, когда не то что на жизнь и смерть одного человека никто внимания не обращает, но целые народы, похоже, вымрут или впадут в варварство.

 

Автор

up

 

Предисловие к двум романам

Иностранец в смутное время, Это я — Эдичка. 1992

 

В данном томе соседствуют волею судеб (в роли судьбы выступил директор Омского издательства С.А.Алексеенко) мой самый первый и самый последний по времени романы. Разделяют эти книги шестнадцать лет и множество других книг.

Если «Эдичка» был написан на высоте 16-го этажа в комнатушке-камере отеля «Винслоу» на Мэдисон-авеню в Нью-Йорке, т.е. в самом пекле,— в брюхе зверя летом 1976 г. никому неизвестным русским эмигрантом Э.Савенко, то приключения Индианы отстукивал на машинке в парижской мансарде известный писатель мсье Лимонофф. Первый роман написан отчаянно наглым и отчаянно несчастным бунтующим молодым человеком,— последний,— скептически хмурым мужиком. Однако читатель без труда увидит общее для двух книг: а именно дух яростного несогласия с реальностью и неприкрытое отвращение к буржуазной расе. Читатель обнаружит в «Эдичке» целые пассажи, как будто бы взятые из современных статей моих в «Советской России». Пренебрегая упреком в саморекламе, я рискну назвать некоторые заявления Эдички пророческими, ибо как иначе возможно расценивать такие вот удивительные предсказания:

 

«Еще я сказал, что считаю диссидентское движение очень правым, и если единственная цель их борьбы — заменить нынешних руководителей советского государства другими — Сахаровыми и Солженицыными, то лучше не нужно, ибо взгляды у названных личностей путаные и малореальные, а фантазии и энергии сколько угодно, что эти люди явно представляли бы опасность, находись они у власти. Их возможные политические и социальные эксперименты были бы опасны для населения Советского Союза, и опасны тем более, чем больше у них фантазии и энергии. Нынешние же руководители СССР, слава богу, довольно посредственны для того, чтобы проводить радикальные опыты, но в то же время они обладают бюрократическим опытом руководства, неплохо знают свое дело, а это в настоящее время куда более необходимо России, чем все нереальные прожекты возврата в февральской революции, к капитализму и подобная чепуха…»

 

Это написано, читатель, в 1976 г. Сегодня, когда ты на собственной шкуре ежедневно испытываешь катастрофические последствия радикальных опытов и политико-социальных экспериментов невежд «демократов» — духовных братьев диссидентов, разве не жалеешь ты о том, что не смог прочесть эти предупредительные сигналы шестнадцать лет назад? Кстати сказать, после ознакомления с этим и подобными пассажами, рассыпанными в «Эдичке» во множестве, неуместным оказывается удивление столичных интеллектуалов (напр., статья А.Латыниной в «Лит. газете» №29, 1991 г.) по поводу того, что вот Лимонов, такой «передовой» художник слова, а не демократ.

Несколько слов об особенностях моего первого романа. Парижский профессор Ефим Эткинд, помню, назвал его разозленно, в письме в «Лит. газету»,— «полупорнографическим». Что же, «Это я — Эдичка» — современный роман, и как таковой он необходимо безжалостен, революционен, безумен, пошл и вульгарен, (Да-да, я не оговорился…). Так же, как революционны, пошлы и вульгарны книги Жана Женэ, Хуберта Селби, Генри Миллера, Пазолини, Чарлза Буковского, Вильяма Борроуза, как книги американки Кафи Акер… В 1984 г. критик «Интернэйшнл Хералд Трибюн» Джон Оке именно и поместил меня в компанию вышеназванных живых и умерших писателей, определив это направление как «грязный реализм». Если попытаться отыскать русский эквивалент «грязного реализма», то его ближайшим русским родственником окажется «жестокий реализм» Максима Горького, некоторые вещи Замятина и Леонида Андреева, а корни уходят, разумеется, в Достоевского… В свое время забытый мною критик нью-йоркской газеты «Новое Русское Слово» ядовито заметил, что «Это я — Эдичка» написан по тому же рецепту, что и «Как закалялась сталь». Помню, что враждебное сравнение это мне понравилось. «Как закалялась сталь» и «Это я — Эдичка», так же как и «Красное и черное», или любимый мной «Отец Горио» Бальзака, или «Преступление и наказание», написаны в жанре реализма. Романтического или героического, жестокого или грязного, но реализма. В отличие от подавляющего большинства советских и антисоветских книг последних десятилетий мои книги не есть сатиры, не есть памфлеты, не есть модные в 60-х гг. «меннипеи» (то есть кукиши в карманах), но написаны в трагедийном серьезном стиле.

Еще одно замечание, касающееся «Эдички». Зная советскую психологию, уверен, что советского читателя более всего шокируют и смутят «гомосексуальные» сцены романа. К смехотворным и трагическим попыткам обезумевшего от потери любимой женщины Эдички сделаться «гомосексуалистом» следует относиться так же, как к убийству Раскольниковым старухи-процентщицы. Как к насилию над самим собой. (А чего же ты хочешь, читатель! Жизнь страшна в ее безднах…)

«Иностранец…», лишь на прошлой неделе вышедший во французском переводе, пока не обзавелся своей собственной историей. Скажу только, что он написан в манере реализма классического. И что книга выросла из очерка «Возвращение в СССР», написанного мною для мартовского номера журнала «Роллинг Стоун» (1990 г., французское издание). Приведу вот высказывание о романе критика Жерарда Гюеган в статье «Лимонов проклятый»: «В то время как большинство ослеплено спектаклем, всегда находится иконоборец, чтобы освистать актеров». Речь идет, разумеется, об актерах перестройки, самой большой трагедии, когда-либо испытанной советским народом.

Начав с осени 1990 г. выступать в советской печати как политический комментатор и журналист, я предвидел, что рано или поздно политические противники начнут шантажировать меня моими книгами, то есть попытаются дискредитировать журналиста Лимонова писателем Лимоновым. Так и случилось. Например, в №8 за 1991 г. журнала «Совершенно секретно» (дочитав «Иностранца…» до конца, читатель убедится, что некогда, при другом руководстве, меня связывали поначалу с этим журналом вполне близкие отношения) меня уже назвали «нравственно замаранным», т.е. господа «демократы» по старой привычке, нажитой за десятилетия верноподданной службы предыдущему режиму, пытаются пришить мне «аморалку». На журналиста Лимонова взваливается груз «грехов» всех героев и антигероев писателя Лимонова, и он оказывается одновременно: наркоманом, алкоголиком, гомосексуалистом, троцкистом (т.е. крайне левым), фашистом (т.е. крайне правым) и т.д. и тому подобное. Пользуясь случаем, хочу подбросить моим врагам дополнительный материал для «аморалки». В книге «Дневник неудачника» на стр. 168 у меня есть следующий призыв: «Убивайте! Ибо это и есть жизнь! Всех убивайте! Кто не с нами — тот против нас!» Так что он еще и убивец-душегуб, этот Лимонов. Однако зря стараются эти дяди. Я не преследую цели сделаться чистым и непорочным демократическим политическим лидером. Я не люблю чистых и непорочных, да и не верю в их существование. Кстати сказать, бурная, греховная и порой, ох, длительная молодость была у многих русских писателей, включая моралиста Льва Толстого. На многих из них можно сочинить, если захотеть, еще ой какие аморалки. Пуританская советская власть строго блюла их имиджи. Сегодня, освобождаясь от ханжеского лака, предстают нам наши писатели грешными, как и всякий в народе, как и каждая человечья единица, стоящая в московской или омской очереди за хлебом. И грешные классики милее и теплее и ближе нам. Люди среди людей, отличают их лишь талант да еще реже — гениальность.

Читатель наверняка заметит, что оба героя обеих книг — перемещенные лица, перекати-поле, эмигранты. Бессознательно начав с романа об эмигранте, на каком-то этапе моей литературной карьеры я, помню, стал стесняться своих героев эмигрантов. Мне казалось, что для того, чтобы стать «настоящим» западным писателем, я должен писать о настоящих американцах, настоящих французах и прочих жителях настоящего западного мира. К счастью, у меня хватило ума обратиться к истории литературы, и я вдруг открыл для себя, что эмигрантом поневоле был уже Одиссей! Меня озарило, что Хемингуэй-то — писатель эмигрантский, его американские герои действуют всегда на чужой территории — во Франции, в Испании, в Италии,— т.е. они эмигранты, и это в них — самое интересное. Лучшая, на мой взгляд, книга Хемингуэя: «Праздник, который всегда с тобой» населена кем угодно, но не настоящими французами, в лучшем случае оседлые аборигены-французы служат в ней фоном. А Скотт Фитцжеральд в «Ночь нежна»! А лучшие книги Генри Миллера! (Полные, кстати сказать, всегда, кроме американского эмигранта Миллера, «русскими» эмигрантами. Борисы, Татьяны и Карлы его, кажется, вчера еще были советскими евреями.) Даже первая книга Джорджа Оруэлла «На дне и вне, в Париже и Лондоне» имеет своего Бориса, каковой, сообщает нам Оруэлл, «как большинство русских беженцев, прожил авантюрную жизнь». Героиня самой известной книги вождя сюрреалистов Андрэ Бретона «Надя» — русская девушка. (По мнению Бретона она была безумна, по моему мнению она была вполне нормальная русская женщина, так как в любом случае они все безумны.)

Проанализировав творчество умерших коллег, я понял, что комплексовать не следует. Оторванный от корней, обыкновенно вынужденный преодолевать незнакомые аборигенам трудности, находящийся постоянно в стрессовой ситуации, эмигрант — идеальный герой книги. Эмигранты сделали Хемингуэю и Миллеру мировые имена, в то время как сотни американских писателей, воспевавших фермеров Айовы или Дакот, Северной и Южной, остались неизвестны миру. (Фолкнер или Г.-Г.Маркес — исключения, подтверждающие правило.)

Если наложить оба романа на архетиповой трафарет эпопеи о странствиях эмигранта, на «Одиссею» и ее 24 песни, то «Эдичка» окажется эквивалентом 5-й и последующих, а «Иностранец…», повествующий о муже многоопытном, вышвырнутом с воздушного корабля в снега родной Итаки — СССР,— расположится ближе к концу эпопеи. (Кстати, чтобы вполне понять «Иностранца…», следует читать и мои другие книги. В «Иностранце…» вдруг заканчиваются жизненные пути многих героев моих предыдущих книг.) Если Эдичка, оставленный в Нью-Йорке нимфой,— еще неопытный и хрупкий Одиссей, не умеющий сопротивляться чарам нимф, то Индиана, выброшенный на берег Москвы-реки, в крепость гостиницы «Украина»,— муж, закалившийся в странствиях. Мужественно переживает он измену своей Пенелопы (она то Родина, то женщина, то обе вместе), мужественно наблюдает он «игры» — «женихов» — претендентов на руку Родины, расположившихся в его разрушенном (ими) родном доме, пьющих его вина, едящих с его стола. «Родина..,— размышляет Одиссей — Индиана,— …Суровые отцы-чекисты состарились, сгорели от водки и подагры, ссохлись их сапоги, ремни и портупеи, и целый народ, никем не пасомый, мечется, одичавши, по снежным улицам и полям. КТО МЫ? ЧТО МЫ? ГДЕ НАШ ОТЕЦ?!— кричит каждый глаз.— Мы не понимаем себя, не понимаем мира…» Им страшно всем. Родина мечется полоумная и от страха подличает и отдается псевдоотцам…»

«Ну и так далее…» — как, бывало, бормотал Велимир Хлебников, когда ему надоедало читать свои стихи.

 

Автор

ноябрь 1991 года

up