www.limonow.de präsentiert:

2 статьи Эдуарда Лимонова в альманахе «Мулета»

из архива Александра Шаталова:

 

Иосиф Бродский

Поэт-бухгалтер

несколько ядовитых наблюдений по поводу феномена И.А.Бродского

 

 

 

* * *

 

Кто его знает, прав Лимонов или не прав, нарицая сегодняшний свой предмет «бухгалтером». Может быть, лучше «инкассатор»? Хорошо вооружен и охраняет до него нажитое за конкретное вознаграждение. Но он, несомненно, прав, не труся ошибиться!

Наша нынешняя бродскокублаебаная поэзия официального Парнаса что по ту, что по другую сторону границ, одинаково тошнотворно зависима от мнения партийной кодлы, ее окружающей и отстегивающей ей, фигурально говоря, червонцы. Вот и Бобышев сладострастно подмахнул в новогоднем номере «Русской мысли» — как тут не вспомнить «поэтов-правдистов». Какая разница, «на чью службу поставить свой талант?». Поэзия, ставшая журналистикой, мгновенно смыкается с проституцией не только из-за древности прецедента.

Автор лучшего за последние 10—15 лет поэтического сборника «Русское» имеет право на суд и плеть! Однако бояться этого не следует: он не заденет слабого, он рафинированно честен и безукоризненно чистоплотен. И он знает, что такое страдание и страсть! Он — Поэт!

 

Толстый

 

 

 

Для невинного и неискушенного читательского восприятия писатель — святыня. Для своего брата писателя он более или менее любопытный шарлатан со своими методами оглупления публики. У него можно или поучиться приемам обмана, или пренебрежительно осудить его за отсутствие воображения и устарелые методы.

Без эпитета «выдающийся» (и это самый умеренный из употребляемых) имя Иосифа Бродского в русской печати не появляется. Любая, сколько-нибудь значительная группа человеческих существ (так же как и любая группа животных) тяготеет к образованию своего эстаблишмента, русская эмиграция не исключение.

Стихи Бродского нравятся всем. Почему? Они соответствуют представлению и обывателя, и профессора о том, какими «настоящие» стихи должны быть. Вспоминаются Гомер, Данте, Милтон, Элиот,— все эти сверх-пушки поэзии. Так, гигантские картины в золоченых рамах, выполненные маслом на холсте впечатляют испуганного провинциала в музее. Мимо листочка бумаги с рисунком Клее обыватель пройдет пренебрежительно, не замедлив шагов. Бумага — вещь несерьезная. Для возникновения уважения обывателю нужны вес, квадратные метры холста, рама и позолота. Все эти достоинства он находит в стихах Бродского.

Как и Солженицын, Бродский — литератор крупнокалиберный, так сказать, литератор тяжелого веса. Еще одна Большая Берта русской литературы. И дело тут не только в том, что стихотворения его затягиваются порой на десятки страниц и редко ограничиваются одной (метры холста). Как искусный профессионал Бродский не жалеет и позолоты. Даже лексика его стихотворений намеренно завышена, он употребляет большей частью высокого штиля словеса — «чело», «одесную», «дары», «мирозданье», «Кибела», «Урания», «Клио», «апофеоз» и тонны других. Ритмика стихов Бродского в большинстве случаев тяжелая и торжественная. Никто не знает, как нужно писать. Наш стиль — суть наши повторяющиеся погрешности, Бродский тоже не знает. Его стихотворения все больше и больше напоминают каталоги вещей. Вещи — его слабость.

Почти все стихотворения написаны по одному методу: недвижимый философствующий автор обозревает вокруг себя панораму вещей. Скажем, Бродский, проснувшийся в номере венецианского отеля, с грустной обязательностью (делать нечего, они тут) перечисляет нам предметы, обнаруженные им в спальне при пробуждении… Затем (почти единственное действие в стихотворении) передвинувшийся к окну поэт сообщает нам, что он видит за окном: «шлюпки, моторные лодки, баркасы…». Дальше следует более или менее удачно-неудачное сравнение: «— как непарная обувь с ноги творца…». Метод сравнения употребляется им бессчетное количество раз. Назвал предмет — и сравнил, назвал,— и сравнил. Несколько страниц и сравнений — и стихотворение готово. Порою интересно читать эти каталоги, страницы каталогов, порой — скушно.

Поэт Иосиф Бродский малоподвижен. Ему не хватает темперамента. Во всех без исключения стихах его автор-герой пребывает в состоянии меланхолии. Однако же стихи его выгодно выделяются на фоне всеобщей плаксивости нашей «отечественной словесности» (стилистически его, бродское, пышное выражение). Плаксивость заменена у Бродского тяжелой космической меланхолией. Иосиф Бродский никогда не бывает в состоянии восторга. Взрывов у него нет. Человек он невеселый. Классицист. Бюрократ в поэзии. Бухгалтер поэзии, он подсчитает и впишет в смету все балки, костыли, пилястры, колонны и гвозди мира. Перышки ястреба.

Обращаться с абстракциями — с мирозданьем, Богом, космосом, манипулировать ими Бродский умеет. Куда хуже обстоит дело с человеческими существами. Редкие женщины в его стихах или совершенно недоступны, он их боится «и набрать этот номер мне / словно выползти из воды на сушу», или очень доступны и тогда они до вульгарности приземлены. Бродский не знает как себя вести в моменты интимности — пытаясь быть свободным и мужественным — он вдруг грязно ругается. В устах почти рафинированного интеллигента, man of letters, каковым Бродский хочет быть (и,  очевидно,  на  75% является),  ругательства, попытки ввести выражения низшего штиля типа «ставил раком», звучат пошло и вульгарно. Бог, которого Бродский так часто поминает, не дал ему дара любовной лирики, он груб, когда пытается быть интимен.

Изгнание Бродского — это изгнание импозантное, шикарное, декадентское, изгнание для людей со средствами. Географически — это Венеция, это Рим, это Лондон, это музеи, храмы и улицы европейских столиц. Это хорошие отели, из окон которых видна не облупленная стена в Нью-Джерзи, но венецианская лагуна. Единственному из сотен эмигрировавших русских поэтов Бродскому удается поддерживать уровень жизни, позволяющий размышлять, путешествовать и, если уж злиться, то на мироздание. У него достаточно времени на то, чтобы обдумать свои исключительные, возникшие, разумеется, не из «подлой жизни» сравнения: «Город выглядит как толчея фарфора / и битого хрусталя…»

Стихи Бродского предназначены для того, чтобы по ним защищали докторские диссертации конформисты славянских департаментов американских университетов. Автора же таких стихов следует выбирать во многие академии, что и происходит; и, в конце концов, с помощью еврейской интеллектуальной элиты города Нью-Йорка, с восторгом принявшей русско-язычного поэта в свои, я уверен, Иосиф Александрович Бродский получит премию имени изобретателя динамита. Почему же он, изгнанник из страны снегов, пишущий на русском, а не местный ньюйоркец выбран и подталкивается на эту важную роль? По одной простой причине — в наше время в Нью-Йорке невозможно найти аборигена, пустившего ростки из руин классицизма. Абориген, будь то Джон Ашбери или полысевший Аллен Гинсберг, или не известный мне X, скорее всего будет следовать традиции более современной. И только в огромном культурном холодильнике, который представляет из себя страна снегов, плохоразвитые чудаки из национальных меньшинств (евреи, чукчи, чуваши) все еще ищут венки сонетов.

С сегодняшними русскими поэт, кажется, поладил. Но еще не известно, каким найдут Иосифа Бродского сзади идущие поколения. В истории литературы было неисчислимое множество фальшивых кумиров. А вдруг автор монотонных и труднозапоминающихся тяжелых строф — один из них?

 

«Мулета А»

(Edition «Vivrisme», Париж, 1984 год)

 

Велемир Хлебников

Несколько мыслей по поводу Хлебникова

 

1

 

История жизни Хлебникова и судьба его творчества могут служить грустными наглядными пособиями в изучении механизма признания. Оказывается, слишком яркий и многообразный талант мешает признанию. При жизни Хлебникова поэтический гений его, солнечно-яркий, был заслонен куда более тусклыми, но предприимчивыми поэтическими светилами. Но почему и сейчас, спустя шестьдесят с лишним лет после смерти, Хлебникову не предоставлено единственно подходящее ему место на поэтическом Олимпе, а именно — рядом с Пушкиным? Так же, как Пушкин был единственным нашим поэтическим гением 19-го века, Хлебников — наш единственный поэтический гений века 20-го. Казалось бы, это так очевидно, стоит прочесть все пять томов собрания сочинений Хлебникова под редакцией проф. Степанова, и ясно… Увы, дела обстоят не так просто…

Кажется, Илья Эренбург, уверяя в своей любви к Хлебникову, высказался однажды, что не может прочесть зараз больше двух страниц его стихов (если это сказал не Эренбург, но Самуил Маршак, сути дела не меняет). Ревнивый Маяковский реагировал на проект публикации Собрания Сочинений бывшего друга и учителя знаменитым циничным лозунгом «Бумагу — живым!». Хлебникова называли поэтом для поэтов. Советский профессор (сволочь какая!) Палиевский однажды осквернил память поэта обвинением в том, что тот, дескать, подламывался под гения. Путая его с Крученых, должно быть, Хлебникова называли и продолжают считать автором «заумных» произведений. Советская власть переиздает Председателя Земного Шара мало и неохотно. На Западе Хлебникова, как известно, приветствовавшего революцию, не жалуют ни эмигрантские кастраты, ни сиайэевские специалисты по русской литературе, предпочитающие неравных ему, но «репрессированных» Мандельштама и Пастернака.

Если поведение кастратов и штатных литературоведов СиАйЭй понятно, то позиция, занятая советскими литературными властями по отношению к автору поэм «Настоящее», «Ночь перед Советами», «Прачка», «Уструг Разина», «Ладомир» (в которых встречаются строки вроде «Он. красавец, длинный нож, / В сердце барина хорош!»), приветствовавшего революцию строчками «Да будет народ государем / Всегда, навсегда, здесь и там!» с первого взгляда представляется загадочной. Однако все сразу становится на свои места, если мы вспомним, что уже шестьдесят лет не гуляют по улицам Питера и Москвы герои революции в красных галифе с серебряными именными шашками и с маузерами, а степенно несут свои багровые жиры председатели Комитетов, и партийные чиновники, новые баре, боящиеся красавца длинного ножа и мечтающие об очередной поездке в «заграницы», которые они все втайне обожают. Порой один из них, набравшись храбрости, в одежде сестры милосердия или в другом маскарадном костюме, подобно презираемой некогда Хлебниковым Александре Федоровне Керенской, бежит из римского или лондонского отеля, в посольство страны Толстяков, чтобы впоследствии храбро лаять на бывшую Родину из-за колючей проволокой охраняемого мюнхенского или другого отделения «Радио Свобода». Для таких — Председатель Земного Шара — сумасшедший бродяга. А наша бывшая Родина спит и видит — стать новой Америкой, и американская мечта жирным котлетным чадом висит в советских небесах. Только они хотят заработать свои роллс-ройсы и уродливые домики коллективным трудом. Потому-то Велимира, разделившего все человечество на «изобретателей» и «приобретателей», не жалуют в стране отчаянно старающейся стать страной «приобретателей».

 

 

 

2

 

За Хлебникова я бы многих перекосил из пулемета. Помню в 1966 году сидел на Бурсацком спуске в Харькове, в пыльной траве, наблюдал, как из Библиотечного института (из бывшей бурсы Помяловского) выходили очкастые, хроменькие и горбатенькие библиотечные студенты, и отчаянно, со слезами на глазах, ругался матом. Там. на этом длинном косогоре, написал Велимир поэму «Ладомир». Хоть бы, суки ебаные, табличку на палке в землю воткнули!

 

 

 

3

 

Разумеется, есть поэты маленькие и большие. Ахматова, к примеру — маленький поэт. Прав был Жданов, точно охарактеризовав ее творчество как «поэзию истеричной дамочки, разрывающейся между будуаром и часовней». Пастернак — поэт, скорее, чуть меньше среднего размера. Мандельштам — покрупнее Пастернака, но всем им место в другой коллекции. (Маяковскому, причесавшему могучий футуризм учителя, сделавшему его светским и советским, — тоже, к сожалению. Ибо «Тише, ораторы! Ваше слово — товарищ маузер!» — сказано великолепно.) Хлебникову же место в одной коллекции с Уитменом, Байроном, Аполлинером, с Шекспиром и Пушкиным.

Велимир прекрасно понимал, кто он такой. Он понимал, что его единственный соперник в русской поэзии — Пушкин. Он говорит об этом в стихотворении, начинающемся строчками

 

«И пока над Царским Селом

Лилось пенье и слезы Ахматовой…»

 

Говорит ясно и мощно. Помните?

 

«…И вот я снял курчавое чело

Которому молились раньше толпы,

С могучих мяс и кости…»

 

Стихотворение написано незадолго до смерти, и Велимир знал уже, что ему удалось снять бычью голову с Минотавра Пушкина.

 

 

 

4

 

Снял и стоит, держа голову Минотавра, Хлебников. Но где же аплодисменты нашему тореро? Молчание. И тут-то вырывается признание-стон:

 

«И с ужасом я понял…

Что я никем не видим

Что нужно сеять очи

Что должен сеятель очей идти…»

 

Очи не высеяны и по сей день. Видим немногим диким очам, взошедшим здесь и там от занесенных бог весь каким ветром семян, есть Хлебников.

 

 

 

5

 

Читатель, менее свободный брат мой! У тебя, участвующего в ежедневном кругообращении труда и капитала нет времени на выбор поэта. И посему когда на смену многолетнему Маяковскому молва принесла тебе имена поэтов в болотных сапогах строителей или в коротких красных штанишках студенческих вундеркиндов (Евтушенко. Вознесенский и их поколение), ты с восторгом цитировал новых «гениев» своим подружкам. Когда же культурным довеском к инакомыслию (уютно устроившемуся в советском времени вне досягаемости И.В.Сталина) сделалось модным обязательное почитание в той или иной степени репрессированных — Пастернака, Ахматовой, Мандельштама, Цветаевой…, и обязательное топтание предыдущих кумиров, ты послушно пил вино на могиле Пастернака и бросал чепчики во славу реабилитированных. (Не забывая при этом ворчать, что Маяковский мол хорош был до 18-го года…) Теперь, когда стало тихо, слава Богу, и навязывают тебе только одного многотрудного Бродского, возьми карту нашей великой Родины и погляди вправо,— за Волгу, за Каспий и за Арал-море, погляди в Азию, читатель. Огромна Азия, в сравнении с европейской частью великой Родины, почти свободная от мушиного помета цивилизации — от точек городов, желтая Азия простирается в первозданном еще покое так далеко, что устанет самый ненасытный бродяга даже в самолете. Хлебников — азиатский поэт, и поэт Азии — читатель. И он больше других поэтов наших (а они все поэты европейского склада и типа) настолько же, насколько наша Азия больше нашей русской Европы.

 

 

 

6

 

Россия всегда стеснялась Азии. Ей очень хотелось быть европейской дамой, и она предпочитала подражать в манерах захолустным немецким княжествам, чем «рабыне, но с родинкой царей на Схмуглой груди» (Хлебников). Не только Россия пыталась перенять образ мыслей и идеи Европы (и упрямая, в конце концов, выскочка преуспела в этом. — сделала революцию по самым сверхсовременным европейским рецептам), но и училась, незванная, у Европы искусствам. Первые русские поэты (пиит Тредьяковский, к примеру) недалеко ушли еще от просто переводчиков западных образцов. Хуже того, Петр и потом Екатерина, палкой вогнали в русские тела европейскую душу. Пушкин, Великий, да Пушкин, несмотря на прославленную африканскую пылкость, был европейским поэтом, пишущим по-русски, и татары, цыгане и турки допускались им в стихи лишь на правах персонажей экзотических, опять-таки по примеру старшего товарища Байрона. Настоящими же его героями были «как денди лондонский одет»ый Женя Онегин (которого в современном Ленинграде непременно звали бы Юджин) и ему подобные «прогрессисты» вроде картежника Германа. В мстительной зависти риффмуя Европу с жопой, Пушкин, однако, был (используя терминологию школьных хрестоматий моего времени) — певцом и выразителем дум и чаяний городской золотой молодежи, поклоняющейся иностранцам (читай «европейцам»). Недаром же они все, как сегодняшние московские или ленинградские снобы, говорили между собой на плохом французском и иногда — английском. Если над ухом скажут «Пушкин!» тотчас представляешь себе покосившиеся усадьбы, построенные в стиле а'ля Версаль или (если денег меньше) а'ля маленький Трианон, французские книги, барышни в нарядах, выписанных из Лондона и Парижа, шампанское «Вдова Клико», щеголи-вольнодумцы декабристы. Даже в кошмарном сне пушкиноведу невозможно представить предмет исследования в виде пыльного бродяги в лохмотьях, присевшего на корточки у обочины дороги из Шахсевара.

 

 

 

7

 

Присевший у края дороги — Хлебников. Вот в точности как он выглядел:

 

«Оставшись без сюртука, без шапки, без сапог, в мешковатой рубахе и таких же штанах, одетых на голое тело, он имел вид оборванца-бедняка. Однако длинные волосы, одухотворенность лица и облик человека не от мира сего привели к тому, что персы дали ему кличку «дервиш»».

 

Его всегда тянуло к Азии, в Азию. «О Азия, тобой себя я мучу!» Если над ухом шепнут «Хлебников!», что представим себе? Степи, мутные реки, богов и героев Азии. Чингиз-хан и Великий Могол Ауренгзипп, Будда, и основатель сикхской религии Нанак, Заратустра и Саваджи, Ма-хавира, японский художник Хокусаи, богиня Кали, китайское божество Шан-ди и полинезийское божество Маа-Эма,— и еще тысячи азиатских имен населяют поэмы, стихотворения и прозу Хлебникова. Он и родился в Астраханской области, в тех местах был в 13-м веке город кипчакской Золотой Орды — Хаджи-Тархан.

Европейски-ориентированная, по-европейски дрессированная русская и теперь советская интеллигенция подсознательно отвергает Хлебникова как явление чуждое. За свою азиатскость великий эпический поэт поплатился непопулярностью. До сих пор не преодолевшая своего комплекса перед Европой нация пренебрегает гигантом, поэтом, являющимся (для сравнения), например, крупнее и многообразнее Уитмена.

Хлебников — наше национальное сокровище. Он не только гений по масштабам своего дарования, не только редчайший в двадцатом веке эпический поэт, но и единственный истинно русский поэт, не только пишущий, но и думающий по-русски. Вместе с Константином Леонтьевым и Василием Розановым Велимир Хлебников являет собой пример оригинального русского гения, не зависимого от Запада, и обращенного лицом к Востоку, к Азии — прародине более древних и глубоких цивилизаций.

 

альманах «Мулета ХОО»

(Edition «Vivrisme», Париж, 1985 год)